— Я люблю вас, — прошептал Коренев.
— Знаю, Петр Константинович, и ценю вашу любовь. Ваша любовь большое для меня утешение.
— Без вас я умру…
— Грех говорить так, Коренев.
— Радость Михайловна! Ужели и надежды не подадите вы мне никакой?
— Я — царская дочь, — сказала Радость Михайловна. — Вы слышите, — она протянула руку по направлению к главной аллее парка, — шум девичьих голосов? Молодая Россия ждет меня. Я-воспитание многих и многих, я — пример!.. И я… — как бы тяжело это мне не было, — худого примера не подам. Довольно прошлого! Настоящее и будущее, Коренев, должно быть безоблачно, и царской семье никто больше не кинет упрека, что она жила для себя и забыла народ.
Радость Михайловна встала и быстро, не оборачиваясь, пошла к аллее фонтанов. Коренев слышал торжественные звуки музыки и голоса сотен девушек. Он пошел на голоса напрямик, по газонам. Увидал высокую, в глубину неба бьющую, струю серебряного фонтана, золотую статую Самсона, раздирающего пасть льва, а кругом все было бело от девичьих платьев, словно масса громадных живых весенних цветов колыхалась на широких лужайках и песчаных дорогах парка. Они покрыли лестницы, они колыхались розовыми головками наверху холма, где под золотой крышей стоял дворец.
— Радость Михайловна! Радость Михайловна! — неслось оттуда, как музыка.
Со смущенным сердцем Коренев пошел окольными путями из парка.
XIV
Вечером того же дня Коренев звонил к Дятлову. В щелку приотворенной двери показалось бледное лицо с жидкими взлохмаченными волосами.
— А! Коренев. Очень кстати, — отворяя дверь, проговорил Дятлов. — Я только что о вас думал. Входите, входите сюда.
Он провел Коренева в дальнюю комнату и тщательно запер двери. Здесь, у большого массивного стола, был привинчен металлический верстак, валялись сверла, долота, напильники, пол усыпан был стальными опилками, пахло едким запахом серной кислоты.
— Ну что? — сказал Дятлов, вглядываясь в лицо Коренева, искаженное мукой. — Отказала? Я так и знал. Отказала потому, что царская дочь. Прекрасно, Коренев, прекрасно… Я все думал, кому открыть свою тайну, потому что подленькое-то честолюбие осталось и захотелось в историю перейти, имя свое увековечить этим террористическим экспериментом! Думал, мисс Креггс, но с ее гуманизмом выдаст, разболтает во имя непротивления злу. А вы? Ведь я и вас спасаю… Она не идет за вас потому, что царская дочь, да?
— Да, она не может выйти замуж. Я думаю, что она права, — сказал Коренев.
— Отлично, отлично, — в каком-то нервном возбуждении говорил Дятлов. — А если завтра она не будет царской дочерью — тогда другой оборот. И этим вы будете мне обязаны. Когда-нибудь вы опишете, вы нарисуете мой подвиг в назидание другим революционерам. Пресса всего мира заговорит обо мне.
— Я вас не понимаю, Демократ Александрович, — сказал Коренев. — Как не царская дочь?
— Мерси, Коренев, что Демократом меня назвали. Боялся, что по фамилии. Эти полгода я тоже кое-что сделал, кое-что обдумал, обмозговал. Не только «Обойденных жизнью» написал. Хотя и в «Обойденных» есть уже маленькое достижение революции — Демократ! Недаром меня так назвали. Вся власть народу! А на пути — царь. Я тут пробовал, изучал, искал помощников. Нет, Коренев, все — лакеи, угодники, идиоты, мерзавцы. Царь — помазанник Божий, да и все тут, вера какая-то дикая. А кругом эта византийщина, блеск, красота и милость, милость!!! А тут, как назло, землей объелись, все собственники, голоду не знают — довольны. Христианская вера подсобляет. Ну, замучился. Сам, один. Думал, думал и нашел. Вся Русь на Царе и Боге… Бога-то не сковырнешь так сразу. И вот изучал я историю. Надо царя… Поняли?
— Ничего я не понимаю, — сказал Коренев и, стоя у станка, разглядывал большой, тяжелый напильник. — О чем вы говорите, чем занимались вы? Что это за инструменты, столь несвойственные вашей мирной профессии?
— Мирной, Коренев? Ошибаетесь. Перо и меч одинаково сильны. Перо подымает меч, и меч опускается перед пером. Слово и дело. Перо — это слово, меч — дело! Я пробовал слово — не слушают. Тут даже евреи, и те благонамеренны. Погромов, что ли, боятся? И я надумал. Я сам сменю перо на меч.
Дятлов был в сильном возбуждении, казался странным, почти сумасшедшим. Он подошел к шкафу и достал из него небольшой круглый предмет.
— Старая знакомая штучка, — сказал он. — Сколько раз метали мы такие в партийных противников во время свалок на демонстрациях. Но эту сам сделал. Без химика Берендеева обошелся. Тринитротолуол — это старая выдумка. Здесь всего полфунта его, но есть и новость. Когда я брошу эту штуку, кругом на сто шагов никого не останется. Ну и я погибну. Но это неважно. Я сделаю то, что нужно человечеству. Я уничтожу мещанское счастье. Я разобью эту кукольную монархию, и вам, Коренев, я дам то, о чем вы мечтаете!
— Что надумали вы, несчастный человек? — сказал Коренев и впился руками в напильник.
Лицо его стало смертельно бледно.
— Подвиг разрушения.
— Подвига разрушения нет! Лишь в созидании, лишь в победе подвиг.
— Ерунда… Слушайте, Коренев, слушайте и чувствуйте, что, идя на это дело, я о вас все-таки подумал. Не следовало бы, но по старой дружбе я подумал. Тут, в ящике стола, мое воззвание, вы обнародуете его потом.
— Дятлов! Вы сошли с ума. Я не понимаю, что хотите вы сделать.
— Тише. Тише вы. Здесь могут стены слышать. Смотрите, как светло, и ночи нет.
Дятлов помолчал немного, потом заговорил тихо, с не свойственной ему мечтательностью.
— Белые ночи. Может быть, уже скоро и утро. Как хорошо называли наши предки-большевики улицы города. «Проспект кровавых зорь», — так назвали они Каменноостровский проспект, идущий мимо крепости. Там зародился настоящий, крепкий анархизм русский. И я хочу, чтобы «Набережной кровавого воскресенья» назвали тот угол Английской набережной, что ведет к новому Адмиралтейству.
— Но, Дятлов. Если воскресенье, то не кровавое. В крови только смерть показывает свое бледное лицо. Только зелень трупа гармонирует с кровью.
— Ерунда! Коренев… Слушайте! В крови погиб русский народ, в крови и воскреснет, и сбросит цепи рабства, сбросит иго царизма.
— Молчите, Дятлов. Вы не сознаете того, что говорите.
— Нет, Коренев. Лукавыми ухмылочками, кивками сладострастными, поганенькими вздохами манит меня смерть на подвиг великий. Завтра… Завтра, ровно в одиннадцать… Я и о вас подумал, Коренев, потому что только завтра так все удобно сложилось. И не сегодня, не послезавтра… Завтра, ровно в одиннадцать — так сказало мне сердце старого революционера… Стукнуло больно. О! Все продумал и все пережил!
Дятлов был чрезмерно бледен. Но бледен был и Коренев, и тяжело дышал. Стали мокрыми пальцы, впившиеся в сталь напильника. Невольно подумал: и это орудие труда может быть орудием смерти.
Дятлов улыбался.
— Неужели не догадались? Завтра спуск фрегата «Радость», в честь Радости Михайловны наименованного. Я все узнал от Демидова. Когда выбьют подпорки, корабль останется держаться лишь силой трения и тонкой голубой лентой, что протянута на корме. Государь, императрица и наследник будут сидеть в большой ложе против места, где перед этим будет отслужен молебен. О, я все предвидел. Радость Михайловна пройдет с атаманом корабля на корму. Ей поднесут золотые ножницы. Она перережет ленту, и корабль по просаленному дну дока покатится вместе с ней в Неву. И вот в эту-то минуту я подойду и брошу бомбу. Чувствуете? И вся ваша монархия к чертям полетит!
— Дятлов, вы этого никогда не сделаете!
— Что? Какой тон!
— Тон приказания. Давайте вашу бомбу.
— Нет, Коренев, вы сошли с ума!
— Давайте сейчас! Или!..
— Что — или? Вы грозите мне? Нет. В самом деле? Вы очумели, товарищ.
— Давайте! Говорю вам.
— Идите вон, Коренев. Надеюсь — не донесете.
— Давайте, Дятлов.
— Коренев, мне это надоело! Я жалею, что сказал вам так много.