Демократ Александрович получил приглашение на пятичасовой чай как автор загадочной поэмы «Обойденные жизнью». В ней было много недопустимо смелого по понятиям тогдашней России, но было в ней и что-то такое тоскующее по родине, переполненное горячей, жадной любви к ней, что о поэме этой задумались, ее дали прочесть при Дворе, читали государь и Радость Михайловна, и кончилось тем, что Дятлов через Демидова получил приглашение во дворец. Он фыркнул, отказался сначала, сказав, что у него нет русского платья, но когда ему сказали, что можно быть в чем угодно, пошел, чтобы «высказать все». А ему многое не нравилось. Он пришел озлобленный, разочарованный, ероша редкие волосы, и плюхнулся на табурет, едва его представили царевне и не ожидая ее приглашения сесть. Радость Михайловна улыбнулась, сказала Демидову, приведшему Дятлова, что она хочет побеседовать с автором поэмы, и уселась против Демократа Александровича на диванчике.
— Как вы устроились в Санкт-Петербурге? — сказала Радость Михайловна. — Чувствуете ли себя дома? Отыскали ли старых родственников в России?
— Скучно, — сказал Дятлов. — Тут пастиччио какое-то! Абсолютно я тут ничего не понимаю. Все ваши национальные эксперименты мне феноменально не нравятся. Что это за манеры титулования: Ваше Высочество… Извиняюсь, но это же ерунда! Что, возвышает это, что ли, вас?
— Ничуть, — сказала Радость Михайловна.
Она вспомнила свои думы в кольджатском дворце накануне отъезда и улыбнулась печально. Точно розовая тучка нашла на солнце и заслонила его, печален показался день. Пропали золотые блестки яркого света.
— Мне-то это менее всего нужно.
— А кому же это надобно? — сказал Дятлов.
— Это надобно тем, кто меня так называет. Это не меня возвышает, но возвышает их, отрывает их от серых буден и этими словами вносит их в иную жизнь, и им это нравится.
— Буржуазные предрассудки. Отрыжка лакейства. Мне это абсолютно не нравится.
— Но вы меня так и не называете, — улыбаясь, сказала Радость Михайловна.
— Да… Не называю, — Дятлов был сбит с толку. — Не хочу… Не могу… Скучно… Вы понимаете, вот, концепируя реальность меня окружающего, — это блистание, треск, бум, шум, брухаха это, — никак не могу на все это реагировать. Диаметрально в ином аспекте имажинирую я жизнь. Не это надо.
— А что же?
— Борьба.
— Борьба. То есть кровь?
— Да, если хотите… Мы не Пилаты, и мы знаем, что обрести право свое нельзя бескровно.
— Но какое право? Чего вы хотите?
— А вот чтобы все это было не ваше.
— А чье же? Ваше?
— Нет, и не мое. Собственность нам отвратна… Общее.
— Но вы пользуетесь всем этим сколько угодно.
— По приглашению, — насмешливо сказал Дятлов.
— Да, но если бы вы захотели, то вы всегда можете получить это приглашение.
— Вы приглашаете таланты.
— А вы считаете себя талантом?
— Нет… Вообще все люди равны. Радость Михайловна улыбнулась. Этот человек ее забавлял.
— Вы знаете, — сказала она, — что если бы сюда явился и не талантливый человек, а просто самый рядовой и сказал, что он хочет видеть царя, быть у него, — его позвали бы.
— А если бы это был преступник?
— Преступники лишаются прав быть русскими, и потому, конечно, преступник сюда не попадет. Преступники изъяты из общества. Вот почему у нас так мало преступлений.
— Значит, у вас нет равенства. — Да, преступник у нас не приравнивается к честному рабочему человеку. — Вот потому-то и скучно.
— Я вас не понимаю.
— Позвольте, я вам это объясню. Я живу здесь больше полугода. Всюду бываю. Бываю среди рабочих, о чем разговоры? «Поставил у себя дальносказ, с женой слушали представление на театрах». — «Вот скоплю деньги, куплю кровать на пружинах». — «Хочу летом отпуск взять, ко святым местам пойти». — «А хорошую сегодня проповедь священник сказал, умственно, душевно». — «А Сеньку Башкирова хожалый под зебра взял за появление в пьяном виде, и определили два дня улицу мести» — ведь это, вы понимаете, тоска! Это могила, мертвые люди, это смерти подобно…
— Чего вы хотите? По-моему, это и есть жизнь.
— Жизнь… Помнится мне, отец мой в эмиграции рассказывал про купца такой смешной рассказ. Будто бедный человек мечтает, чтобы у него было, как у купца, чтобы домик был в три окошечка, самовар, клетка в окне и в клетке соловей, птичка малая, заливается, поет.
— А что же, неплохо, — сказала Радость Михайловна.
Ей казалось, что она разговаривает с ребенком.
— Нет, очень плохо. Ведь это мещанство. Понимаете — мещанство в общем и целом.
— Ничего не понимаю. Что же нужно?
— Нужна борьба и победа. У вас в христианской Руси: Евангелие и любовь — основа всего. У нас ненависть — страшная, колючая ненависть рабочих к капиталу. Могущественные союзы для борьбы с капиталом. Стачки. А! Вы не понимаете, какая это эмоция — вот только-только установилась нормальная жизнь, только оправились рабочие, только зажирели они, вот тут-то им и преподнести.
Митинг: «Товарищи! Вас обманывают, вы должны победить капитал! Требуйте прибавки!» Повышается ставка заработной платы, ставятся такие условия, что никакое предприятие не может выдержать, и все летит прахом. Крестьянин ломит невозможные цены за продукты потребления, рабочий повышает из-за этого заработную плату — заколдованный круг, а мы в нем кружимся и науськиваем оных на других. А потом попасть в лидеры партии, стать вождем и чувствовать, что можешь миллионы людей обречь на голод и нищету. А борьба со штрейкбрехерами, драки на улице! Жизнь! Жизнь…
— Не понимаю, — сказала Радость Михайловна. Печально стало ее лицо.
— У вас, — продолжал Дятлов, — у вас, если чем недоволен рабочий — уходи на голод, ибо нет союза, который тебя поддержит в борьбе с капиталом. Они запрещены.
— Они просто не нужны, — вставила Радость Михайловна.
— Да! Попробуй тут помешать силой работать, увести с предприятия, прогнать рабочих, явятся опричники, разгонят, посадят в узилища и заставят работать. У нас в тюрьме — одиночное заключение и ничегонеделание, и потому — думы, думы без конца! Чего не придумаешь! У вас…
В эту минуту Самобор и Коренев подошли к Радости Михайловне…
X
Радость Михайловна обрадовалась их приходу. Ей тяжело было с Дятловым. Как дочь хозяина, как царевна, она считала себя обязанной выслушивать его страстные речи, полные непонятных недоговоренностей, но все, что говорил он ей, казалось таким странным и нелепым, а возражать, спорить она не хотела. Она смотрела прямо в глаза Дятлову, как смотрела каждому человеку, он избегал ее взгляда, смотрел мимо нее, и это ее оскорбляло. С удовольствием она подняла свои глаза на Коренева. И в нем были странности, не было того воспитания, которое и в мужчине ищет и требует некоторой застенчивости перед женщиной, подчеркнутого уважения, но эти странности ей были приятны. Дятлов, сухо поздоровавшись с Кореневым, отошел. Ему хотелось курить, и он искал глазами Демидова, обещавшего показать ему место, где можно курить.
— Вот и привез к вам наше восходящее светило, — сказал Самобор, подводя к царевне Коренева, — у Петра Константиновича колорит Семирадского, письмо Бакаловича, мазок Верещагина и сила письма Репина. Вы не видали его наброски? Ваше Высочество, вам надо побывать в его мастерской. Я должен сознаться, что воспитание в стране упадка имеет и свои хорошие стороны. Наш молодой художник ищет нового, и, я думаю, толкнет наше искусство не только в мир сказок, но и в мир широкой фантазии. Его наброски Ивана Царевича на сером волке, увозящего царевну от Змея Горыныча — полотно в три сажени — полно самого необузданного воображения.
— Вы пишете Змея Горыныча с лапами? — спросила вдруг побледневшая Радость Михайловна
— С четырьмя, Ваше Императорское Высочество. Он уже поражен Иваном Царевичем. Но народ возмутился и, предводительствуемый жрецами, кинулся на Ивана Царевича, только что вызвавшего серого волка, — отвечал Коренев.