«Ужели разлюбила?» — думал Бакланов.
— Горько, горько! — кричали гости.
Девушки пели песню:
Ой, заюшка, горностай молодой!
Молодых повели на их половину.
XLI
В столовой шел пир горой. Шумели гости, но уже и шуметь устали. Хриплыми голосами заводили девушки пятый раз все ту же песню:
Ой, заюшка, горностай молодой!
Курцов спал, облокотясь на стол. Антонов, по обряду, с обнаженной саблей стерег у дверей в покои молодых.
Скучный сидел Стольников. Он устал-таки. Елена Кондратьевна то была бледна, как небо перед утренней зарей, то вспыхивала пятнами и сурово поджимала губы. Пора гостям расходиться, а не уходят. Отставной матрос с «Авроры» разгулялся и все хотел спеть частушку про «клешника», старик Шагин его успокаивал.
— Ну, — сказал наконец Стольников, поднимаясь из-за стола и обращаясь к Федору Семеновичу, — друг, рассвет уже близок, далека наша дорога. Пора и покой дать. Да благословит дом ваш Господь Бог! В добрый час повенчали мы дочку вашу. Пусть родит сынов великому государю нашему.
— Спасибо на добром слове, ваше превосходительство, — вставая, сказал Шагин, — будешь у государя, расскажи ему, — воспитаем внучат, чтобы любили царя и Россию.
Пошли подниматься и другие гости, говорили ласковые слова хозяевам.
— Эх, — размахивая рукой, кричал старый матрос, — вспомнились мне песни, да все непотребные слова в них! Не было молодости у меня. Съел ее кровавый Интернационал. Спойте, родные, что-либо, чтобы душу мою залить радостью вашенской, чтобы забыть мне паршивые напевы краснобалтских песен.
запел хорунжий.
По Ямской-Тверской,
С колоко-ольчиком! —
звонким колокольчиком зазвенел голос Маши Зверковой.
Разъезжались гости. Румяная, улыбающаяся, счастливая, провожала их Елена Кондратьевна, самодовольно разглаживал бороду Федор Семенович.
В избе стало тихо. Последнего усадил с собой в сани хмельного матроса Антонов и повез. Все махал рукой старый матрос Краснобалта и пел, улыбаясь пьяной улыбкой:
По Ямской-Тверской,
С колокольчиком…
Мутный свет позднего утра сизыми волнами полз во двор. Пел хрипло петух, тосковали куры. Ждали Грунюшку.
Кормить их вышла Елена Кондратьевна в высоких белых валенках на босу ногу и в шубе, накинутой на рубаху.
Разметавшись на широкой постели, крепко спала Грунюшка. Улыбались румяные щеки, светлые зубы белой каемкой окружали пунцовый рот. Неслышно дышала она. Райские сны снились ей.
Рядом, уткнувшись лицом в подушки и торча из их белизны черными спутанными волосами, лежал богатырь Бакланов.
Кротко мигало пламя лампады, и лик Богородицы глядел на молодое счастье.
Солнце бросало косые лучи на спущенные белые шторы, и зимний день, тихий и сладостный, входил в избу на смену полной восторгов торжественной ночи.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Спустя два дня после свадьбы Бакланова Коренев с Дятловым вечером попросили разрешения у Павла Владимировича поговорить о деле.
— В чем дело, родные мои? — ласково сказал Павел Владимирович, указывая им на софу.
Дятлов ходил по мягкому ковру и нервно курил, останавливался, потирал большие красные, мокрые руки и смотрел вопросительно на Стольникова. Коренев смущенно повел речь. Как большинство эмигрантов, он не умел говорить просто по-русски и уснащал свою речь словечками «вот в чем дело», «как вам кажется», «понимаете», «ausgeschlossen», «aber gar nicht» («В целом», «никак нет» (нем.)), «ничего подобного» и т. д.
— Вот в чем дело, — начал он, останавливаясь против Стольникова, который сел в большое кресло у письменного стола. — Вот в чем дело… Зажились мы у вас. Вы облагодетельствовали нас сверх меры, одели, обули, денег надавали, пора подумать и о том, чтобы долги отдавать.
— Деньги, которые я вам дал, — сказал Стольников, — не мои. Это царские, государственные деньги. В распоряжении каждого начальника есть особая сумма для того, чтобы помогать тем людям, которым никто не может помочь. Случай на Руси, где все родством считаются, довольно редкий. Казну вы не обремените, но если отдадите когда-нибудь эти деньги, вы докажете, что вы понимаете свой долг перед родиной. Сумма у меня определенная, и возвращенные вами деньги дадут мне возможность помогать и дальше. Что же вы думаете делать?
— Ехать в Петроград, — сказал Коренев. — Я хочу поступить в какую-нибудь Академию живописи. Я уже выставлялся в Германии с успехом.
— Я хочу писать в газетах, — хмуро кинул Дятлов.
— В час добрый, — сказал Стольников. — В Санкт-Петербурге есть Императорская школа живописи и ваяния, на Васильевском острове, у Николаевского моста. Я дам вам письмо начальнику школы. Это очень старый художник военных событий, баталист, как говорят у вас, художник Самобор Николай Семенович, чудный, добрейшей души человек. Вам сделают испытание — заставят нарисовать карандашом с гипса, сделать набросок красками с живого человека и снять снимок красками с одной из картин наших хранилищ. Имейте в виду, Петр Константинович, что каждый год в залах школы Великим постом устраивается выставка. Чтобы попасть на нее, надо пройти через осмотр преподавателей школы. Лучшие картины поступают в передвижную выставку и путешествуют по России. Найти покупателя легко. Богатых людей много. Русские любят украшать стены своих домов картинами. Все казенные здания тоже ими украшены. Лучшие размножаются особым способом, и быть художником в России — очень выгодно, не говоря о славе и почете.
Стольников помолчал немножко и веско добавил:
— Но надо иметь талант и много работать. Без этого лучше сапоги чистить или белье стирать… Что касается вас, Демократ Александрович, ваше дело труднее. Что вы думаете писать в газетах?
— Я считаю себя обязанным информировать товарищей по каждому текущему моменту. Войти в тесный контакт с рабочими кварталами, ориентироваться во всех дефектах жизни, которая под царским режимом должна быть одиозна. Я соберу нужные мне анкеты, и, базируясь на них, я укажу публике всю бездну нашего социального падения. Инкриминирую народу его легкое подпадение под власть царизма и зафиксирую все это в своих статьях. Нездоровыми темными рабочими кварталами, где доминирует тайный порок, где капиталист сосет кровь пролетария, жалкими крестьянскими полосками, нивами несжатыми, бедняцким хозяйством, угнетаемым кулаками, я подойду к читателю и внесу в его сердце необходимый корректив для оценки его социальной проблемы. В классовой борьбе под красными знаменами революционного Интернационала к кровавым всплескам мятежа против насилия я буду звать трубным голосом священно-смятенной души. Я опытный политический журналист, и мне мое метье хорошо знакомо.
— Баю-баюшки-баю! — неожиданно и совершенно спокойно сказал Стольников.
— Что-с? — обиделся Дятлов. — Простите, я вас не понимаю.
— Няниной сказкой, — в тон его длинной, нескладной речи заговорил Стольников, — страшными рассказами о далеком прошлом, о кровавом начале двадцатого века, о политической розни веет от ваших слов… Таких газет у нас давно нет. Припомните развитие газетного дела в России. Почти полная свобода слова во времена первой Империи. Газеты во время войны с Германией, подготовившие смуту… Полная разнузданность так называемой левой печати в первые месяцы бунта 1917 года, преследования газет, позволявших себе сметь говорить правду при Керенском. Вы, если вы изучали историю газетного дела в России, вероятно, помните закрытие бурцевского «Общего дела», обличившего изменника и предателя Ленина. Потом четыре года несчастная Россия ничего не читала, кроме кликушеских выкриков «Правды» и «Известий». Статьи из этих газет преподают теперь в средней школе как образец безграмотности литературной и государственной. Это страшное время охладило читателя к газете, и у нас выработался совершенно новый тип газеты. Вот, посмотрите наши местные «Псковские областные ведомости».