— Не люблю я фараонов, — сказал Дятлов.
— Так вот, — сказал Коренев, — Павел Владимирович, позволите поблагодарить вас за хлеб, за соль, за приют и помощь… И верьте нам, мы не забудем… да… вот в чем дело… Это так согрело нас… так хорошо.
— Ну что же, — сказал Стольников. — Хотите ехать работать, трудиться — будь по-вашему. Рад был принять вас, и знайте-всегда, чем могу, готов вам помочь. Я сейчас напишу, Петр Константинович, письмо к начальнику Школы живописи и ваяния. До Санкт-Петербурга доехать — пустяки. Завтра там будете. Кстати, вчера я получил скорописку от господина Клейста. Он остановился в Северной гостинице — это прямо против вокзала. Останавливайтесь и вы там же. Я сообщу ему, чтобы он вас встретил. Так когда решите, и поедем. Я отвезу вас на станцию и все вам устрою.
— Если можно, — запинаясь, сказал Коренев, — завтра.
— Завтра так завтра, — сказал Стольников, — я вас сам провожу.
II
Больше часа сани мчались по прекрасно укатанной широкой дороге среди густого хвойного леса. Стройные сосны стеной стояли по обеим сторонам пути, и полная луна красиво освещала их ветви, усыпанные снегом. Ни дома, ни деревни, ни села…
— Здесь, я думаю, водятся волки? — спросила Эльза.
— Да, есть волки, медведи, рыси и кабаны. Охота здесь великолепная, — отвечал Стольников.
— А чьи это леса? — спросил Дятлов. — Государственные, — коротко сказал Стольников. Лес прекратился не сплошной ровной стеной, но островами еще выдавался тут и там и темнел в лунно-серебристой дали. Пошли снежные поля, бугры, вдоль дороги стояли вехи, указывавшие ее направление, невдалеке гудела проволока электрических проводов.
— Это телеграф? — спросила Эльза.
— Нет. Вся скоропись у нас беспроволочная. Это провода громовой силы — световой, сельскохозяйственных приборов и дальнозоров, — отвечал Стольников. — Социалистическая советская власть мечтала устроить электрификацию, но вместо этого разорила и то, что было. Без Бога — не до порога. Молитвенный разум иеромонаха Сергиевской пустыни Святослава сделал новые открытия, и сейчас двенадцать монастырей заняты производством приборов для грозовой силы. Я не могу вам сказать, какое последнее их открытие, потому что не имел времени прочесть присланную мне книгу, заметил только, что оно касается медицины, предпоследнее, сделанное тридцать лет тому назад, — был прибор, вызывающий в любое время тучи на небо и дождь на землю. Теперь ни одно селение на юге России не обходится без такого прибора, и мы не знаем, что такое засуха.
Кругом лежала снежная пустыня, и странно было слушать в ней о новых великих изобретениях.
Эльза спросила Стольникова, и сомнение дрожало в ее голосе:
— Скажите, пожалуйста, почему вы, русские, за эти сорок лет так далеко шагнули в области науки?
— Причин несколько. Самая главная та, что раньше наука и религия, наука и Бог шли врознь. Ученый разум противопоставлялся Богу. В редком ученом кабинета вы могли видеть святые иконы, и не молитвой, постом и бдением готовился ученый к своему труду. Настоящей помощи Господа Сил поэтому не было. Теперь все наши ученые и изобретатели — прежде всего глубоко верующие люди, и силы бесплотные помогают им.
— Ханжи, — проворчал Дятлов.
Стольников сделал вид, что не слышал его возгласа. Не было охоты спорить и убеждать.
— Другая причина, — продолжал он, — та, что раньше ученому приходилось часто жить в бедности. Теперь, когда восстановилась царская власть в полном ее блеске, вернулось то, что мы имели в великий век Петра и славный век Екатерины. Ученый попадает под покровительство царской власти, и с него снимаются заботы земного существования — его мозг свободен для высших дум. И, наконец, третья сила, способствующая развитию у нас науки и искусства, — это страстная любовь к родине. Быть русским — это все, о чем можно только мечтать. Прославить русское имя — это мечта любого ребенка. Пятилетние карапузы говорят в зависимости от своих склонностей: «Я хочу быть Пржевальским, хочу быть Менделеевым, хочу быть Яблочкиным, хочу быть Белелюбским, Айвазовским, Гоголем, Пушкиным…» Это, конечно, результат школы, воспитания. Масса детских книг с талантливыми, яркими описаниями жизни великих русских — от богатырей Киевских до современных ученых и поэтов — пущена в народное обращение. Редкая книга у нас печатается меньше пятисот тысяч экземпляров.
Есть и еще одна причина. Очень странное душевное явление. В годы коммунизма, когда человеческая жизнь, и особенно жизнь ученого, образованного человека, ничего не стоила, ни во что не ценилась, когда люди жили в вечном ожидании ареста, казни, неправедного суда, оскорбления и пыток, как-то обострился ум, как-то стал он глубже проникать в явления, и даже в те времена уже стали проявляться гениальные изобретения и открытия. Советская власть глушила их и не давала развернуться, а когда при императорской власти повеяло свободой, все эти загнанные раньше в подполье ученые развернулись и покрыли своими изобретениями всю русскую землю. В Санкт-Петербурге вы увидите очень много интересного. Ваш старый Клейст писал мне, что он поражен русским гением.
— Вы сказали, Павел Владимирович, — проговорил Коренев, — «силы бесплотные помогают им». Как понимать это нужно?
— В самом прямом смысла: ангелы и души раньше умерших людей, которым открыто многое, чего мы еще не знаем.
— Но разве это правда? — сказала Эльза. — Разве не все кончается со смертью?
— И в этой области, — сказал Стольников, — у нас большие достижения. Я не знаток этого дела. Мое дело — сельское хозяйство, а не духовидство, но знаю, слыхал, что великая княжна Радость Михайловна, девушка святой, подвижнической жизни и необычайных дарований, имеет дар воплощаться в любом месте. Она может перенести свое тело, куда захочет, и только страшно слабеет при этом, так, что едва может говорить. Когда в Ферганском воеводстве были волнения в народе из-за того, что кто-то пустил слух, что она убита, она явилась на многолюдной площади и прошла, улыбаясь, через толпу коленопреклоненных мусульман. А ведь это почти семь тысяч верст от Петербурга!
— А могла бы она… — прерывающимся голосом, задыхаясь, спросил Коренев, — явиться в Германии… в Потсдаме… Вердере… Берлине?
— Я думаю, она может сделать все, что захочет.
— А что двигает ее на это?
— Особое внутреннее чувство христианской любви.
Коренев больше не спрашивал. Его сердце сильно, порывисто билось, и торопился он скорее попасть в эту волшебную страну чудес.
Дорога шла по пологому уклону. На горизонте длинной лентой, точно бусы волшебного ожерелья, замаячили яркие блестящие фонари.
— Станция Котлы, — сказал Стольников.
Минут через двадцать мимо саней замелькали аккуратные каменные постройки магазинов и складов, домики станционного поселка.
Глухо лаяли собаки, огрызаясь на звон бубенцов. Поселок спал крепким зимним сном. Дома расступились, на площади стояли церковь, дом священника, школа, еще дальше было небольшое здание станции. Было багажное отделение со стойкой и десятичными весами, была маленькая будка кассира, где-то стучал телеграф и звонил автоматический прибор: дзинь-дзянь, дзинь-дзянь, совсем как это делается везде. В кассе им дали спальные места, и кассир, седой, угрюмый старик проставил им номера, справившись по какой-то таблице с откидными цифрами. Были залы чистой и черной половин.
— Однако, — сказал Дятлов, — классовое развитие у вас крепко проведено — дворянская и крестьянская половины. Белая и черная кость.
— Вы ошибаетесь, — сказал Стольников. — Это различие платья и денежной стоимости. Например: я был на охоте. У меня грязные сапоги, ружья, со мной собаки — не лезть же мне на бархатные диваны — и я сажусь на черную половину, хотя я и сельский начальник. А вот если бы Бакланов с молодой женой вздумали поехать в Петербург или Москву, он, вероятно, побаловал бы ее и взял бы место на чистой половине. Рабочий, который едет на работу, садится в колымаги черной половины, и тот же рабочий в праздник, со своей женой или невестой едут к родным в колымаге чистой половины. Это не классовое различие, но желание дать возможность каждому жить так, как он хочет.