— Я знаю это, — холодно сказал Коренев, — и я вам благодарен.
— Благодарны… Это не то, Петер. За это не благодарят. Вы не любите меня, Петер, вы любите ее.
Эльза сделала два шага к Кореневу, — он стоял, опустив голову.
— Петер!
— Вы знаете, — глухо сказал Коренев, — что я вас всегда любил и теперь не перестал любить.
— Вы это только говорите! — сказала Эльза. Порывисто подошла к зеркалу и стала надевать на себя шапочку котикового меха.
— Вы говорите и гоните меня. Зачем, зачем, Петер? Вспомните меня, когда так же ответят вам на всю вашу любовь. Вы и Радость Михайловна! Художник, живущий из милости у государства, и — Ее Императорское Высочество, царевна-сказка, обожаемая всей Россией!
— Уйдите, Эльза… Я прошу вас, уйдите.
— Я ухожу, Петер, и не вернусь… Но помните, вы придете ко мне. Знайте, Петер, что я немецкая женщина, и только я могу дать вам все, что нужно для того, чтобы талант ваш мог шириться и расти.
Эльза повернулась и в дверях столкнулась с входившей в мастерскую Радостью Михайловной. Она остановилась, чтобы пропустить ее, и, сама не отдавая себе отчета в том, что делает, согнулась в глубоком, томном, придворном реверансе.
Этот поклон запомнился Кореневу. Он смягчил его сердце, но он был сильно взволнован и тяжело дышал, когда бросился навстречу царской дочери.
XII
В белой горностаевой шубке, белой шапочке и мягких белых ботах, румяная от мороза, сверкающая голубизной глаз, оживленная, внутренним огнем согретая, совсем новая была царевна. За ней, так же одетая, такая же молодая, но более румяная, пышущая здоровьем, полная, веселая, смешливая, шла сенная девушка, и начальник школы Самобор стягивал тяжелую шубу и, запыхавшись, стоял у входа.
— Какой сияющий сегодня день, — приветливо сказала Радость Михайловна и протянула руку Кореневу. — Совсем весна. На набережной толпы народа. И если бы не леденящий ветер с залива и не Нева в белом уборе, забыть можно про зиму. Но уже мостки на переходах сняли. Проезжая мимо Адмиралтейства, я видела, что там готовят бот для торжественного переезда через Неву.
Она болтала, стараясь скрыть свое смущение. Не понимала сама, откуда оно взялось. Столько раз бывала она в мастерских художников, в рабочих квартирах, навещая бедноту, больных, таланты, врываясь лучом солнечного света всюду, где нужно было ободрить, помочь, приласкать. Всегда сразу находила нужные слова, берегла свое время, не болтала лишнего и в две-три минуты решала дело. Теперь хотелось говорить, хотелось отдалить дело, таившееся в ее сердце. Сенная девушка хотела помочь ей снять шубку. Она уже расстегнула ее.
— Нет, — сказала Радость Михайловна, — я останусь так. Я на одно мгновение. В мастерской холодно.
У Коренева было жарко. Только что позировала Эльза, и мастерская была натоплена. Коренев подвинул княжне кресло на то место, откуда картина была видна в лучшем освещении. Она села и стала смотреть на холст. Да, это было верно. Это было почти точное воспроизведение ее видения.
— На шамане, — сказала она, не поворачиваясь от картины, — были только раковины. Не было птичьих черепов.
— На рисунках шаманов… — начал Коренев, но она перебила его:
— Только раковины больших черных улиток, круглые, зеленовато-серые с белым пятнышком, и белые, согнутые, как рог, длинные, узкие, вот такие, — она взяла тетрадь для набросков и показала карандашом, какие были раковины.
Коренев с удивлением посмотрел на нее.
— Да, — сказал он, — вы правы. Я брал шамана Вятского воеводства.
— Это было в Новгородской пятине, — настойчиво сказала Радость Михайловна. — На царевне были нежные белые заячьи шкурки, а не шкура волка, как написали вы. Она была гораздо более одета.
— Это действительно будет очень красиво, — сказал Коренев, — белый заячий пух на фоне шерсти серого волчка.
— Не красиво, Петр Константинович, а правдиво. Это так было. Картина тогда хороша, когда она правда.
— Но, Ваше Высочество, — сказал севший сзади княжны Самобор, — картины господина Коренева — чистый вымысел. И та картина, которую он выставил, является выдуманным образом, и эта.
— Спросите господина Коренева, — сказала Радость Михайловна, — выдумал ли он первую картину? — и она первый раз посмотрела на Коренева.
Незнакомое смущение охватило ее. Точно две одинаковые струны были натянуты в них. Звучала одна — и другая сейчас же ей вторила. Коренев не смотрел на картину. Он смотрел на княжну. Сенная девушка отозвала Самобора к какому-то наброску. Они были четверо в мастерской, но у картины они были только двое, и Радости Михайловне казалось, что она испытывает снова то ощущение свободы и спасения, которое было в снах.
— Откуда вам пришла мысль написать такую картину? — повысив голос, сказала Радость Михайловна.
— Это сказка, — сказал Коренев. — Я хотел придать ей реальные формы. Змей Горыныч — одно из допотопных чудовищ, скелеты их можем видеть в санкт-петербургской кунсткамере, и образы их ученые сумели восстановить. Обстановка жертвоприношения в лесу взята мной из описаний различных вотяцких, зырянских и вогульских действ конца XVIII века.
— Нет, это не так, — глядя прямо в глаза Кореневу, сказала княжна. — Вы видели это. Вы переживали это когда-то.
— Когда? Как? Как я мог пережить это?
Княжна смотрела прямо ему в глаза, и сильно билось сердце Коренева.
— Когда? Как? — повторила она. — Прежде. Вы знаете, кто она? — Радость Михайловна глазами указала на царевну в руках спасителя.
Коренев молча кивнул головой. Сам не понимал — почему.
— Я не посмел придать ей верные черты, — тихо проговорил он.
— Вы правы, — сказала она. — Не нужно, чтобы кто-нибудь знал это, кроме нас… А кто он?
— Не знаю…
— Правда?
— Не знаю…
Под пристальным взглядом Радости Михайловны Коренев покраснел до корней волос.
— Вы знаете, — сказала она, упорно глядя прямо в глаза Кореневу. — Вы знаете меньше меня, но вы знаете многое.
— Скажите, Ваше Высочество, в германской земле меня тревожил призрак…
— Это не был призрак…
— Это были вы?
— Я звала вас как русского вернуться в Россию. Вы уже видали, что мы в нашем уединении достигли многого, чего не знают в Европе. Я отыскала вас.
— Почему меня? — прошептал Коренев.
— Потому что… Потому что, — она не знала, что сказать. — У вас русская душа, и я знала, что вы откликнитесь на мой зов.
— Но почему не Бакланов, не Дятлов? — Вы… Я хотела именно вас.
— Как вы нашли меня?
— Чары… Не будем говорить об этом. Есть у меня знания… Лучше было бы, чтобы их не было. Лучше не знать. Меньше страдаешь.
— Вы страдаете? О! Боже мой! — воскликнул, отступая на шаг от княжны, Коренев. — Возьмите всю жизнь мою, весь мой талант, но только чтобы ни тени печали, ни облака сомнения не туманили вашего прекрасного лица. Ваше Высочество — я раб ваш!
— Раб потому, что я дочь вашего императора, или потому, что я — Радость Михайловна и…
— Ваше Высочество, мое несчастье в том, что вы дочь императора, а не простая смертная. Но… талант, работа, подвиг в нашем прекрасном государстве — разве это не все? Разве это не выравнивает неравенства рождения? Здесь все так разумно!
— Долг, Петр Константинович, стоит у нас превыше всего. Долг перед Богом, долг перед родиной, долг перед народом. Христос сказал: «Если кто хочет идти за Мною, отвергни себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною. Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее».
Коренев пожал плечами.
— Ваше Высочество, — оказала сенная девушка, — взгляните, какой великолепный набросок раненого волка. Прямо больно смотреть на него.
Радость Михайловна покраснела. Это было первый раз, что сенная девушка напомнила ей о ее долге, о том, что разговор ее с молодым художником излишне продолжителен.
Радость Михайловна встала.
— До свидания, Коренев, — сказала она. — Храни вас Господь. Пятую и шестую недели Великого поста я буду проводить в Петергофе, в Монплезире. Буду рада вас видеть у себя.