Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Капельмейстер затягивали, барыня. Можно бы и лучше сыграть, ежели бы не они.

Говорил и в душе презирал себя за это слово «барыня», за множественное — «они». «Раб, раб, — думал он, — и навсегда рабом останешься… человеком господ Морозовых».

— Что Государь тебя спрашивал?

— Так… пустое, ваше благородие. С каких мест да где учился.

А ты отвечал-то как? Титуловать не позабыл?..

Расспросы были неприятны. Радость успеха и счастье получить ценные часы растворялись в этих вопросах людей, не могших понять сложной души Ершова.

В ожидании конца концерта Ершов стоял за кулисами, где тихонько, закрывшись шинелями, курили музыканты и ругались сиплыми голосами.

Одним ухом он слушал, как альты и дисканты выводили красивую мелодию и пели, как «Был у Христа младенца сад».

Другим ухом прислушивался, как скверно, вполголоса, рассказывали про адъютанта, про полк, про офицеров, про кантонистов пехотные музыканты.

— Им что? Мальчишки! Коли урод, по морде бьют, а коли смазливый выбьется, в баню таскают.

— Господа!

— Чего господа! И наш брат пользуется. Старшие певчие. Я однова такого мальчонка затащил. Что ты думаешь? Тело нежное — атлас, что твоя девчонка!

— Не хуже… Ей-богу, не хуже!

«Все одинакие, — думал Ершов. — Что господа, что и не господа. Дед Мануил говорил: Содом и Гоморра… Там не нашлось десяти праведников, а тут найдется? Побьет когда-нибудь Господь камнями Россию!»

Думал Ершов о Государе.

«Праведник! А кому она нужна, праведность твоя? Ты скрути-ка вот этих… Благородные!.. А где оно благородство их? Одни за девчонками, другие за мальчишками, кто во что горазд. Пакостники!»

На сцене общий хор солдатских детей пел старинные, времен Отечественной войны, куплеты Кавоса.

Музыка казалась странной и слова чуждыми:

«Благословение… Благословение сердец»…

«Тогда — благословение сердец и подвиги… Теперь, — думал Ершов, — теперь мальчишки и девчонки… Разврат был, разврат есть… А надо так сделать, чтобы не было разврата! Со времен Хеттеев, Иевусеев, Аморреев стоял разврат на земле. Как и быть по-иному, когда и мы-то сами — крестьяне господ Морозовых…»

Ершов увидал унтер-офицера Гордона и сказал ему, чтобы он вел домой команду.

— Я на извозчике поеду.

— Устали очень? — почтительно осведомился Гордон. — А когда, Димитрий Агеич, часы царские спрыснем?

— Спрыснем завтра. Я от своего не отказываюсь. Так, ежели адъютант, что спросит али Густав Эдмундович, скажите, я в казармы на извощике поехал.

Он пошел из-за кулис на лестницу. А вдогонку ему все еще летели порхающие звуки старинных слов: «Благословение, благословение сердец!»

XXXVII

25 марта, в день Благовещения Пресвятой Богородицы, третий эскадрон праздновал свой эскадронный праздник. После утренней уборки лошадей были в церкви у обедни.

С утра жена старшего офицера эскадрона госпожа Окунева с Мусей Солдатовой убирали большой эскадронный образ в резном золоченом киоте живыми цветами: гиацинтами, нарциссами и алыми, яркими тюльпанами.

Два подпрапорщика, взводных унтер-офицера и самый младший офицер эскадрона, долговязый рыжий корнет Мандр помогали им. Мандр, впрочем, больше мешал, стараясь задевать за полные руки Муси, и предлагал ее поддерживать, когда, стоя на табурете, она увязывала цветы на верху киота.

— Бросьте, Карл Карлович, — недовольно морщилась Окунева. — Вы только мешаете Мусе, она без вас гораздо лучше сделает.

В девять часов образ был украшен. Окунева и Мандр ушли. В эскадронном помещении остался только очередной дневальный. Кругом стояла праздничная, торжественная тишина.

Муся пошла на квартиру отца. Там, на кухне ее мать с бойким солдатом Певчуком, вахмистерским вестовым, сажала в печь громадный пирог с вязигой, рисом и сигом.

Маланья Петровна гордилась своим уменьем делать пироги вкуснее, лучше и сдобнее, чем повар офицерского собрания. Она знала, что ее пироги славились во всем полку, и в день эскадронного праздника офицерам, как они ей говорили, и праздник был бы не в праздник без ее пирога.

— Ты, Муся, мне здесь без надобности, — сказала Маланья Петровна, — поди лучше отцу помоги стол накрывать, а я с Певчуком и вдвоем управлюсь.

В комнате в два окна, где на подоконнике между кустов герани стояла клетка с птицами, вахмистр с двумя вестовыми офицерского собрания устанавливал стол во всю комнату. На полу стояла корзина с бельем и посудой из собрания. Плутоватый ярославский мужик Дудак, полковой маркитант, в длинном черном сюртуке поверх розовой в крапинах рубахи, вертелся тут же, подавая вахмистру советы.

— Мадеры, Семен Андреич, не иначе, как две бутылки поставьте. Я вам настоящей Кроновской припас.

— Да? А не много ли будет, Никанор?

— Какое там много. Вы то посчитайте: эскадронный водки не пьют, батюшка тоже, — вот уже для начала, при закуске шесть-семь опрокидонтов и вышло полбутылки, а то и поболе. Опять же после завтрака Марья Семеновна чаем обносить будут, тут уже завсегда надо, чтобы шампанское, мадера и поджаренный миндаль на столе стони. Это уж такой, значит, обычай.

— Ну, ладно, две… А водки?

— Четверть.

— Ой?.. Много…

— Ну, куда много? На двадцать-то человек!

— Мусенька, — сказал вахмистр, — накрывай, друг, стол, давай посуду ставить.

— На сколько приборов, папаша?

— Погоди, посчитаем… Полковник Работников раз, адъютант Заслонский два, свои господа офицеры шесть человек — значит, восемь, батюшка с причетником — десять, пять вахмистров, да шестой нестроевой команды, ну что вышло-то?

— Шестнадцать.

— Давай, Муся, счеты, на счетах-то поладнее прикинем.

Щелкали в розовых пальчиках Муси счеты. Дудак напоминал, чтобы кого не забыли.

— Штандартный унтер-офицер, — говорил он.

— Беспременно, наш же он. Я его как за подпрапорщика считаю.

— Вольноопределяющий граф Сысоев.

— Молод больно. И эскадронный его не жалует.

— А все позвать придется.

— Ну, сколько, Муся, вышло?

— Двадцать три человека.

— Вот и накрой на двадцать четыре. По двенадцати с каждой стороны.

— Тесно, папаша, будет. Стулья не уставятся.

— А мы скамьи поставим. Ведь это только так, постоят, пошутят, а потом одни тут будут, другие в эскадроне, где песенники петь будут, трубачи играть, так оно и ничего. Свои тоже, — за здоровье начальства выпьют, «ура» прокричат, пирожком закусят и айда по местам, им и петь и играть. Капельмейстер Андерсон ни за что сидеть не будут, когда трубачи играют. Ну и выходит — потеснимся ненадолго, а там и кончено, разбредутся кто куда. Мы и тридцать человек сажали. А ты с матерью поживее пирогом обноси.

Дудак в углу нарезал тонкие ломти нежной розовой семги.

— Восемь кусков довольно?

— Довольно. Только господам. Наши и селедкой могут закусить.

— Я шамайки, Семен Андреич, приготовил. Хорошая шамайка. И недорогая — по восемнадцать копеек поставлю. Настоящая — донская…

— Ладно, ставь шамайку. Муся, друг — расстановляй бутылки в трех местах кустиками.

Стол был накрыт. Вахмистр ушел в церковь. Дудак на площадке лестницы в деревянном ведре со льдом устанавливал шампанские бутылки, и по торжественному перезвону колоколов в городе и в полковой церкви было слышно, что праздничная обедня подходит к концу. Муся окидывала взглядом художника стол, уставленный закусками, и проходила вдоль него, ровняя тарелки, ножи и вилки, когда с лестницы в вахмистерскую комнату шумно вкатились Морозов и корнет Мандр.

Мандр сделал из-за стола против Муси жест руками, будто прицелился кием на бильярде, и сказал:

— Кладу пупочку от борта налево в угол. Муся надула губы.

— Давайте вашу лапочку, прелестное создание. Мусе не хотелось подавать руку Мандру, но она не посмела отказать и медленно протянула свою пухлую ручку.

— Ух, какая пухленькая. А ноготки все еще не в порядке, прелестная сильфида. Траур по китайскому императору носите. Не краснейте, пупочка!

55
{"b":"133233","o":1}