Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Поднимаясь по лестнице, Морозов смотрел на выбитые в ступенях солдатскими сапогами углубления и думал: «Кто-кто не бегал по ней со свистом и уханьем, сбегая в конюшни седлать лошадей, собираясь на ученье или по тревоге?

…Сбегали когда-то по этой лестнице солдаты Александра II в тяжелых шапках. Подбородки бритые, усы с бакенбардами на две стороны ярко нафабрены, все — как один. Знали они Забалканский поход, поля Тунджи и Марицы, Долину Роз и белые домики болгар, пережили и страшное 1 марта с сиянием свежей в намете на месте покушения, покрытом бесчисленными цветами… В тот грозный день, когда взрыв во втором часу дня потряс окна казарм, сбегали, чтобы седлать и скакать по тревоге к Зимнему дворцу, где в потоках крови умирал Царь-Освободитель.

…Еще раньше стучали по этой лестнице тяжелые ботфорты солдат с бритыми лицами, затянутых в белые лосины. Бежали тревожно на Сенатскую площадь, где их ждал молодой Государь Николай Павлович.

…А еще раньше тяжело поднимались по ней, новой и чистой, пахнущей краской, известкой и замазкой, талые солдаты, только что вернувшиеся из Парижа. За их плечами остались тысячи верст, чужие города и широкие дороги в своде зеленых деревьев.

Пришли и ушли. Растворились где-то…

В четвертом измерении?..

…И ни одного моего шага, уже сделанного вверх, я не могу возвратить, потому что он уже пройден. А если вершусь и сделаю снова, он уже будет не тот, а другой. Время идет, и нельзя остановить его. Нельзя подойти к юности, к беспечному детству и шагнуть в свое небытие». Тяжелая на блоке с гирею дверь, скрипя, растворилась, и Морозов прошел в столовую. На столах стояли белые кружки от чая и валялись хлебные корки и крошки.

За столовой был эскадрон. В мутном сумраке туманного утра четырьмя длинными рядами тянулись койки, накрытые серыми одеялами, одинаково застланные. Над каждой на шесте был металлический лист с номером и фамилией. Под ним на крюках фуражки и полотенца. Между коек стояли маленькие шкапики, покрашенные желтою охрою.

По боковым стенам были ружейные пирамиды. Тускло блестели насаленные сизые штыки. Белые погонные ремни свесились разнообразно, нарушая четкую симметрию ружей.

На другой половине, вдоль окон, спинами к Морозову выстраивался эскадрон.

Впереди Морозова шел вахмистр Семен Андреевич Солдатов. Морозов видел под околышем фуражки его седеющий затылок, тугой белый пояс, стягивавший живот, и толстые, крепкие ноги в узких рейтузах. Громыхали тяжелые шпоры по полу.

В правой руке у вахмистра была палочка — стик с ременным кольцом.

В тишине казармы раздавался негромкий расчет взводных.

— Первый, второй, третий… Ермилов, стань в затылок, дурной. Здесь глухой ряд будет.

Вахмистр кому-то, быстро поднявшемуся с койки, стал выговаривать.

— Ты это чаво, Сонин, не при одеже? Морозов услыхал быстрый ответ:

— Чавой-то недужится, господин вахмистр.

— Недужится?.. А в приемный записан?

— Я и так отлежусь.

— Ишь, лентяи! Маловеры! И в церкву ему лень пойтить… Отлежусь… Лоб перекрестить не охота!.. Ну, пошел, шалый! Становись в строй!..

Вахмистр шел дальше, скрипел сапогами и постукивал стиком по железным задкам, накрытым синими полотняными накроватниками.

Громко ворчал:

— Образованные очень стали.

И от этих слов стало больно и жутко Морозову. Он сопоставил их с тем, что говорил ему ночью Андрей Андреевич.

«Образованные стали! Да куда же ведет образование?»

И, точно боясь, что вахмистр увидит его и задаст ему вопрос, кто сделал такими «образованными» этих людей, Морозов повернулся и тихонько вышел из эскадрона на двор.

Над крышами несся медленный великопостный перезвон. Не смолкала водяная капель — песня весенняя, звонкая.

Морозов вспомнил, как еще мальчиком ездил с матерью в Черкасск помолиться чудотворной иконе Аксайской Божией Матери. Народом несли ее из Аксайской станицы шестнадцать верст. Служили в степи молебны.

Исцелялись под нею больные. Слабые и немощные становились сильными.

Перед тем как отвезти его в корпус, возил его отец еще в Воронеж: Митрофану Воронежскому поклониться.

Отец и мать верили, — он нет? Сам не знал: не то верил, не то нет. Все чего-то стыдился.

Вспомнил Морозов, как пришли новобранцы и в полку служили молебен. Жаром пылали свечи перед иконами. Шли к ним люди, еще в своей деревенской, вольной одёже. Лица масляные, волосы по-мужицки в скобку стрижены. Громыхались на колени, стояли долго, лбом в пол били, крестились, волосами мотали.

Боялись службы военной. У Бога заступы просили, как учили их отцы и матери. Матушке Царице Небесной Скоропослушнице, Заступнице молились. Николая Угодника просили, Серафима Саровского, да Ивана Воина!

Они верили.

Они алкали Бога и Церкви.

Почему же теперь их надо чуть не силой загонять в церковь?

Кто виноват?

«Образованные очень стали!» — встали в его голове слова вахмистра. И в них он почувствовал почему-то упрек себе.

XXVII

В церкви, на клиросе, старый нестроевой солдат, псаломщик, читал великопостные часы.

Говеющий дивизион двумя взводными колоннами темнел в левой половине храма. За решеткой у правого клироса, где были постланы ковры и стояло несколько стульев, было пусто. Там, перед неугасимой лампадой, горевшей перед иконой Божией Матери, стояли две женщины: жена полкового адъютанта, Валентина Петровна, и ее мать, старушка семидесяти лет. Икона была в светлой ризе, выложенной жемчугами, — подарок полковых дам полку, когда полк шел на Отечественную войну

против Наполеона. В полку эта икона почиталась чудотворною.

За свечным ларем, толстый; масляный, в рыжих усах и бакенбардах, штаб-ротмистр Лукашов, полковой квартирмейстер считал деньги и складывал столбиками медные и серебряные монеты.

Слова пророчеств и притчей глухо, как тяжелые капли в колодезь, падали в пустоту храма. Они были древние, смутные и непонятные. Дела и думы бродячего народа, отжившего с лишним двадцать веков назад, стучались в стены храма, отзывались в душе Морозова и затемняли мысль, точно погружали ее в какой-то мутный сон.

В открытую форточку высокого окна входил клубами весенний воздух, крутился маленькими радужными вихрями и таял. С ним влетали уличные шумы. Дребезжащий звон зовущего колокола, стук подков по мостовой, крики ломовых извозчиков. Свозили последний снег. С полкового плаца чей-то звонкий протяжный голос командовал:

— Вольты… ма-а-арш.

«Кто это командует? — подумал невольно Морозов. — Там первый эскадрон должен учиться. Не корнет ли Тришатный? Так нет… Тришатный в отпуску…»

С клироса глухо падали в смятенную душу слова, медленно и раздельно произносимые чтецом:

— Пророчества Иезекиилева чтение… «И узнают все древа полевые, что Я, Господь, высокое дерево понижаю, низкое дерево повышаю, зеленеющее дерево иссушаю, а сухое дерево делаю цветущим: Я — Господь сказал и сделаю» (Книга пророка Иезекииля. Гл. XVII, ст. 24)…

И была какая-то связь между этим глухим бормотанием чтеца и тем страшным, что говорил ночью, несколько часов назад, Андрей Андреевич. И были здесь как бы завершение и ответ на слова вахмистра: «образованные очень стали».

«И праведник, если отступит от правды своей и будет поступать неправдою и будет делать те мерзости, какие делает беззаконник, будет ли он жив? Все добрые дела его, какие он делал, не припомнятся; за беззаконие же свое, какое творит, и за грехи свои, в каких грешен, он умрет»… (Книга пророка Иезекииля. Гл. ХVIII ст. 24)

Страшная правда звучала в словах пророка.

Не спасут те свечи, что ставили по приходе в полк на молебен, тех, кто теперь стали «образованными»…

…Он умрет.

«Ибо Я не хочу смерти умирающего, говорит Господь Бог; но обратитесь и живите! (Там же. Гл. XVIII, ст. 32)

Подле образа Спасителя, на амвоне, у Царских Врат вахмистр ставил свечи. Он усердно крестился, кланялся и колыхалась у него на груди, звякая, цепочка из призовых ружей. В толстых и коротких пальцах вахмистра, когда вжимал он свечи в подсвечник, было напряжение. И думал Морозов: такая же, должно быть, и вера у него, — напряженная, крепкая и сильная.

46
{"b":"133233","o":1}