Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Биржевые вечерние… Веч-чернее время… Газета копейка!

У Литейного сани задержались. Ожидали, когда пройдут трамваи. С левой стороны, в ярком свете, брошенном из окон вагонов, стояла круглая будка с афишами. На ней четки были слова: «Concours hippque. Концерт Надежды Алексеевны Тверской».

XIX

Вечером, перед тем как ехать в театр, Морозов пошел навестить Русалку.

Едва он вошел в конюшню и выслушал рапорт дежурного, как Тесов подошел к нему и сказал шепотом:

— Потише, ваше благородие. Они спят. Только воды напилась, овес покушала и спать улеглась. Надо быть, натревожилась порядком. Пущай отдыхает. Вы ее не беспокойте.

Офицер и солдат на носках подкрались к деннику и стали у решетки. Они смотрели на спящую Русалку, как мать и няня смотрят на любимое балованное дитя.

Русалка, вытянувшись, в раскинутой попонке лежала на соломе и крепко спала. Во сне она тихо стонала: видела, верно, дурные сны.

Может быть, снилась ей кирпичная стенка и порхающая перед ней афишка, мешающая прыгнуть. Может рыть, снились ей необычайные, неодолимые препятствия «надо было их прыгнуть, надо преодолеть. Может быть, видела она степь ароматную и сознавала во сне, что не увидит ее никогда. Жалобен и покорен был ее тихий и робкий стон.

— Должно, снится ей что, — прошептал Тесов. — А красиво лежит. Словно скачет. Левую ножку поджала.

Сон Русалки был чуток. Она приоткрыла глаза, как в полусне приподняла голову… прислушалась. Сразу вскочила, узнала хозяина, заржала по-кобыльи, робко и сдержанно и потянулась губами к руке, ища ласки. Морозов пошел в денник.

Он целовал Русалку в те места, куда целовала ее Тверская, прижимался к ней щекою, путал и распутывал нежную гриву, говоря ей ласковые имена. Он забыл про театр и про Сеян, но Русалка точно напомнила ему, что ему пора ехать. Она отвернулась, подошла к кормушке и стала, по своему обыкновению, баловаться сеном. Выкинула его на землю, понюхала и не стала есть.

— Ишь, балованная! Ты кидать, а я тебе поднимать, — сказал Тесов, подбирая сено. — Какую манеру взяла! И кто тебя этому учил?

Морозов вышел из конюшни. На темном дворе его догнал Тесов. Морозов подарил ему после скачки двадцать пять рублей, и теперь Тесов, налюбовавшись редкой бумажкой, отдавал ее офицеру.

— Ваше благородие, прошу вас, спрячьте до осени. Осенью домой справляться буду, тогда дадите, а то в эскадроне нехорошо с такими деньгами. Ребята не увидали бы.

— А ты знаешь, сколько у меня твоих денег на сберегательной книжке лежит?

— Я не помню: вам лучше известно.

— Восемьдесят два рубля. С этими, значит, сто семь будет.

— Так точно.

Полковой знакомый извозчик Арсений ожидал у дверей конюшни.

— С призом, господин Морозов, — обернулся он с козел.

И опять как тогда, когда он входил в манеж, охватило его радостное и спокойное чувство принадлежности к одной громадной семье, — единой, великой России, где живут офицеры и солдаты, где извозчики и балетные танцовщицы, спортсмены и зрители, купцы и ремесленники, рабочие и крестьяне скреплены дружной спайкой, где у каждого есть для другого ласковое слово, где один старается облегчить другому жизненный путь и где есть радость счастью другого, потому что он ближний. Так казалось ему тогда.

Ехали по пустынным улицам. Ясно вызвездило. Луна серпом поднималась над крышами. Подмораживало, и снег, подтаявший днем, застыл алмазными кристаллами.

Сани то погромыхивали на наезженных ломовиками бороздах, где застыла вода, то скрипели на раскатах по обнаженному камню.

Звезды лучистым ковром раскинулись над городом.

Извозчик ехал глухими закоулками, полутемными улицами, избегая Невского, где дворники доканчивали дело, начатое солнцем, и, предваряя весну, обнажали темные торцы.

Фонтанка чернела полыньями, а на катке, устроенном из барочных днищ, горели гирлянды пестрых огней и звуки военной музыки бодро прорезали ночную темноту. Тени катающихся скользили за забором, сходились, расходились, сплетались венками и неслись, как духи, по блестящему льду. У набережной над катком нависла на перила толпа, любовалась катаньем и слушала музыку.

Звенел смех. Мирно и тихо было в народе.

Конные городовые наблюдали за порядком у театра.

На площади были выстроены собственные сани и кареты, а извозчичьи выстраивались вдоль Офицерской, намереваясь дежурить до конца спектакля.

— Опоздали, господин Морозов, — сказал Арсений. — Порядочно опоздали. На конюшне задержались. И то сказать, рассказывали мне, — лошадка ваша прыгала больно хорошо. Афишка упала, — какое междометие, можно сказать, а она хоть бы что! Наградил Господь вас лошадкой. Не иначе, как Он. Не купи, говорится, коня, а купи счастье.

— Верно, Арсений. Ты уже все знаешь. Извозчик усмехнулся.

— Вы только спросите, чего извозчик не знает. Он, можно сказать, своей жизни не имеет, чужой живет. Интересу много… Обождать вас прикажете?

— Нет, я из театра поеду в гости.

— Так… А коли понадобится… У консерватории Арсения кликните. Я подожду-с.

Когда Морозов снимал пальто у знакомого капельдинера, он усмехнулся. Вспомнил дважды сегодня слышанное слово «междометие». «Умен и меток русский человек, — скажет, как гвоздем прибьет», — подумал он.

В зрительном зале был сумрак. Морозов прошел по мягкому ковру в первый ряд, положил на барьер оркестра фуражку в пеструю вереницу других фуражек и сел в кресло.

Он сразу погрузился точно в сон наяву. Мысли отлетели. Музыка и краски по-неземному говорили о земном.

XX

Гирлянда воздушных фей только что закончила сложное балабиле около трех танцовщиц и остановилась у левой кулисы. Все одинаковые, рослые, в светлых париках, одинаково причесанные, с улыбкой на розовых щеках, они оправляли руками топорщащиеся балетные пачки.

Одна из них незаметно подошла поближе к рампе.

Рука, обнаженная по плечо, согнулась, указательный палец подпер щеку, большие глаза кого-то осторожно искали в зрительном зале.

Варвара Павловна Сеян 1-я.

Она встретилась глазами с Морозовым.

Призывно улыбнулась. Женщина и не женщина в этом костюме, раздражающем и вместе успокаивающем.

Обнаженная и целомудренная, потому что непохожая на женщину…

Точно громадные белые розы с тысячью лепестков, опрокинутых вниз, стояли корифейки и розовыми пестиками выходили их ноги. Светлые и темные глаза — бриллианты росы — блистали влажно и нежно.

Музыка, танец трех балерин, ходьба на пуантах, красивые изгибы рук и талий, улыбка — женское очарование, — все так мало походило на жизнь. Петербург был как снежная жемчужина, сверкающая среди темных лесов.

Ни фабрик, ни заводов, ни сырых ночлежек, ни трактиров, ни темных казарм-коробок с оловянными солдатиками… Танцы, музыка, изящные движения, созвучия скрипок и труб и сладкий яд женской улыбки — петербургский, ни с чем не сравнимый балет, — заставляли забыть настоящую, трудовую и трудную жизнь.

Упал занавес. В зале стало светло. В оркестре музыканты во фраках складывали инструменты и шли к узким дверям. Офицеры встали в партере. Из второго ряда улыбался князь Абхази в синей черкеске, с большим кинжалом у пояса. Лица… лица… Розовые… смуглые… Золотые и серебряные погоны, портупеи, шашки, сабли… Дальше, выше — гирлянды цветов.

Нежный блеск женских шей, плеч, открытой груди. Темные, русые и седые прически и в них трепет огней бриллиантов и жемчугов.

Над ними — ложа Павлонов. Мундиры с золотыми рядами пуговиц, штыки юнкеров, тесаки портупей- юнкеров и алый кушак фельдфебеля. Славные молодые лица. Им — будущее.

Рядом — тоже будущее: три ложи гимназисток.

Коричневые платья, черные передники, веселые счастьем глаза и лица — свежесть первых маргариток на еще темной весенней земле.

Волосы оттеняли розовый цвет кожи, а кожа сливалась с блеском шелка, с яркими складками бархата и прелестью живых цветов, благоухающих на груди. И рамою подвижной прелести женщин служил голубой в серебряных лепных узорах по белому полю барьер, сверкающий огнями.

39
{"b":"133233","o":1}