Это "Зима" — рассказ о смерти всей любви на Земле.
Что человек без любви?..
Что он без совести?..
* * *
Случайно это вышло, нет ли, — но именно рассказы, повести и романы Вячеслава Рыбакова вставали поворотными вехами на его — моем — пути. Может быть, это случайность. Может, нет. Не знаю. Просто так было. И, может, так будет.
Надеюсь…
Я не ищу в его произведениях подсказок, тем более — ответов. Но как-то так получилось, что боль его героев — моя боль. И любовь их — моя любовь.
Впрочем, я напрасно ищу объяснения той невероятной связи, что возникла между моей жизнью и прозой Рыбакова. Он сам уже давно все объяснил:
"В сущности, все, что я пишу, это объяснения — даже не в любви, а просто любви. Только любовь не отвергает, а впитывает. Только она дает возможность принимать проблемы иного человека так же остро, как свои, а значит — обогощать себя. И только она дает надежду, что все это — не зря".
Я верю Вам, Вячеслав Михайлович.
1991, 1994
Беседы при свечах
Андрей Чертков — Вячеслав Рыбаков
А.Чертков: Вячеслав, твой последний роман "Гравилет "Цесаревич" вновь привлек к тебе внимание читающей публики и был удостоен двух престижных премий. Доволен ли ты таким поворотом событий?
В.Рыбаков: Признаюсь, твой вопрос кажется мне… ну… ну ладно, скажем, просто заданным для того, чтобы как-то начать разговор. И, возможно, — чтобы напомнить читателям, чего этот самый Рыбаков, собственно, набабахал. Поверь, довольство или недовольство я испытываю главным образом по поводу каких-то внутренних процессов, а отнюдь не внешних событий. Довольство, и даже счастье, я испытывал, когда "Гравилет" придумал — это было в сентябре девяносто второго в Коктебеле, и когда писал — это было в декабре того же года в Комарово. Знаешь, бывает — вроде придумал сюжет или идею, вроде можно было бы что-то из них сделать — но дрожи нет. Значит, и пробовать не стоит, все равно ничего не получится. А вот когда в голову мне впрыгнула сцена в больнице — с нее все началось, а потом, опять-таки безо всяких нарочитых раздумий, я просто шел по степи к дальнему пляжу, впрыгнул Беня Цын, меня зазнобило. Пошел, если воспользоваться прекрасным термином Андрея Столярова, "прокол сути". И то же самое — когда писал. В это время я был "доволен поворотом событий". Все во мне кричало: вот ведь какими могут быть люди, могут, правда могут, ведь нельзя эмоционально убедительно написать то, чего не может быть… стоит только захотеть!.. вы посмотрите, насколько всем нам станет лучше, если мы постараемся в любой ситуации, на любом уровне, от политики до интимностей, беззлобно и бережно отыскивать взаимоприемлемые компромиссы!.. А потом я оказался недоволен поворотом событий. Потому что, в сущности, я описал мир, в котором только и хотел бы, только и мог бы полноценно существовать. Описал так тщательно и заманчиво, как только мог, лучше не могу. Но реальный мир не сдвинулся в сторону мира, мною описанного, ни на волос. Конечно, ожидать этого наивно, глупо — но даже ближайшие друзья, которым я давал читать рукопись, подчас понимали роман, мягко говоря, весьма своеобразно. А уж некоторые отзывы со стороны представительниц лучшей половины рода людского… "Ах, ему гарем подавай? Каз-зел!" Месяца четыре я жил с адом в душе, не мог оклематься. Борис Стругацкий, прочитав "Гравилет", заметил: "Рыбаков продолжает описывать очень хороших и совершенно невозможных людей. Вы, Славочка, хоть и написали "Прощание славянки с мечтой", сами, видимо, ефремовец до мозга костей. Вы верите в возможность некоей чрезвычайно мощной этики. И, по идее, я должен был бы в вас эту веру поддерживать. Но очень уж врать не хочется". Андрей Столяров постоянно уверяет меня, что "Гравилет" — вещь очень слабая, это, дескать, общее мнение питерских писателей; в глаза мне этого никто не говорит, но в разговорах друг с другом оценивают роман весьма низко. Один знакомый журналист — имя его ничего не скажет любителям фантастики, поэтому я его и не называю — сформулировал свои ощущения так: "Ранних Стругацких или Булычева читаешь — и понятно, что сказка, такого мира и таких людей быть просто не может. А у тебя люди вроде совсем как мы, только чуть-чуть добрее — ан это "чуть-чуть" оказывается, если подумать, настолько непреодолимым, что тоска берет, хоть вой". А некий читатель из Перми прислал мне письмо, где укорил вот как: "По-вашему, не надо ничего делать, чтобы изменить к лучшему то, что происходит вокруг. Надо просто ждать, когда с того мира придут к нам на помощь. А ведь эта помощь может никогда не придти. И что же, нам так и погибать? Одно дело — верить во что-то реальное, да еще когда эта реальность подкреплена твоими собственными поступками, и совсем другое — слепая вера. Когда человек просто лежит на койке, ничего не делает, чтобы улучшить свое положение и верит в доброго бога-батюшку, который ничего и не требует, кроме слепой веры. А ведь именно к этому вы и призываете людей своим романом… Вы со мной согласны? Всего вам самого доброго и светлого!"
Собственная неспособность высказаться так, чтобы тебя поняли, угнетает сильнее инфляции. Умом понимаешь, что чем пространнее и сложнее высказывание, тем больший простор для интерпретаций оно дает — но на сердце-то кошки скребут, руки опускаются.
А премии… что премии. Какой-нибудь заморыш может, конечно, слегка улучшить свой внешний вид накладными плечами, широкой курткой с пряжками и бляшками — но не станет от этого сильнее и здоровее. И, вдобавок, над ним будут очень смеяться те, кто знает, каков он на самом деле.
А.Чертков: Кстати, о премиях. Не слишком ли их много сейчас образовалось, да еще в условиях, когда российской фантастики издается все меньше и меньше? И имеют ли они сейчас тот вес и значение, которые должны были бы иметь?
В.Рыбаков: Вес премии — дело наживное. То есть можно его нажить, а можно и нет; но даже при самых благоприятных обстоятельствах, даже с помощью самой массированной рекламы за год-два престижность не создашь. А вот перестараться вполне можно, и даже ту премию, которая имеет все шансы стать весомой и престижной, можно утопить еще в младенчестве, если тупо вопить на каждом углу, что она самая главная, самая объективная, самая драгоценная… Те, кто пытается проводить у нас рекламные компании на западный манер, забывают о том, что сознание и подсознание советского человека — а все мы пока вполне советские по уму и по дури — имеют свою специфику. В частности, мы на дух не верим пропаганде. Значит, то, что хвалят с трибун, с экранов и в печати, вызывает непроизвольную негативную реакцию. Если мне раз в неделю будут говорить, что "Хопёр — отличная компания", у меня это как-то осядет в башке. Если же это будут делать двадцать раз на дню, меня начнет рвать уже на слоге "Хо". То же и с премиями.
Значение же премий действительно велико, и от того, что собственной фантастики у нас издается все меньше, а читательская аудитория становится все уже, значение это, как ни парадоксально, только возрастает. Во-первых, это прекрасный повод напомнить миру о себе — ненавязчиво, но достойно. Во-вторых, времена, когда лучшей премией для автора было благоговейное внимание миллионов читателей, ушли, видимо, безвозвратно — значит, нужны какие-то компенсирующие механизмы. Это звучит отвратительно, но это так. Большинству писателей — и честным, вкладывающим в свои тексты душу писателям в особенности — как воздух необходимы хоть какие-нибудь эмоции, которые приглушали бы муку, сопровождающую рождение этих текстов, и отчаяние, сопровождающее разрыв пуповины и беззвучное падение текстов в пустоту читательского равнодушия. Дело не в тщеславии — дело в объективной потребности в переживаниях, которые как-то уравновешивали бы чашечки невидимых весов в психике; ведь если одна из чашечек слишком перевешивает, начинается безумие. Дело не в "Аэлитных" каменюках и не в бронзе "Улиток" дело в благодарном эмоциональном резонансе твоей референтной группы, пусть она даже и не слишком велика. Года полтора назад я предложил у нас на семинаре только хвалить друг друга, а критические замечания высказывать потом, тет-а-тет… Увы, это была еще одна тщетная потуга ефремовца, верящего в возможность мощной этики.