В Ластени, несмотря на всю ее невинность, всегда было чуточку больше или меньше того, что нужно, чтобы быть счастливой только в Боге и только Богом. Она выполняла обязанности христианки со всей искренностью и простотой. Она ходила с матерью в церковь, сопровождала ее к беднякам, которых г-жа де Фержоль часто навещала, причащалась вместе с ней по причастным дням, но все это не проливало на ее матовое чело луч, озаряющий юность. «Быть может, ты недостаточно усердна в молитве?» — допытывалась у нее г-жа де Фержоль, обеспокоенная такой необъяснимой меланхолией при столь чистой жизни. Суровый вопрос, суровое сомнение! Ах, лучше бы эта мать, свихнувшаяся от большого ума, схватила руками голову своего ребенка, отягченную иным грузом, нежели копна ее великолепных пепельных волос, и положила ее себе на материнское плечо, эту столь сладостную для дочерей подушку, куда те могут излить свои мысли, слезы и сердце! Но она этого не делала. Она воспротивилась себе самой. Ластени всегда недоставало этой подушки, на которой, пусть даже без слов, говорят всё, и ее — поскольку Ластени знала только общество матери — не заменило даже плечо подруги. Бедное одинокое существо с задыхающейся душой, которая в момент, когда начинается наша история, еще не умирает от удушья!
3
Пост кончился. Было десять часов утра. Дамы де Фержоль вернулись к себе, поприсутствовав на службе и омовении алтаря, поскольку была Святая суббота, а это, как известно, последняя суббота Святого сорокадневья. Особняк г-жи де Фержоль возвышался в центре маленькой квадратной площади, которая отделяла его от церкви XIII века с ее романским фасадом, так удачно передающей своей энергической протяженностью приниженность варвара, в страхе и смирении простершегося перед крестом Иисуса Христа! Площадь, вымощенная мелким булыжником, была так мала, что дамы де Фержоль, постоянно посещавшие церковь по соседству, отправлялись туда без зонтика даже в дождливые дни. Их же собственный дом представлял собой обширное здание, лишенное стиля и восходящее к эпохе гораздо более поздней, чем церковь. Предки барона де Фержоля жили в нем в течение многих поколений, но дом уже не соответствовал роскоши и нравам той эпохи, которая называлась восемнадцатым столетием (и сама подходила к концу). Это древнее и неудобное жилище навлекло бы на себя насмешки и тех архитекторов, чья цель — комфорт, и тех, чья цель — приятность внешних форм; но когда у человека есть сердце, он не считается с насмешками и не продает такие дома. Чтобы иметь право избавиться от них, необходимо, чтобы они превратились в руины, невосстановимые руины, которые притягивают взор и отталкивают его, — нужны горечь и страх! Закопченные углы старых, а иногда и просто облезлых зданий, которые видели наше детство и в которых, может быть, обретаются где-нибудь души наших отцов, возопили бы против нас, продай мы жилище последних по той вульгарной и низкой причине, что оно не соответствует более изнеженности и роскоши века… Г-жа де Фержоль, уроженка не Севенн, а другого края, могла бы, разумеется, избавиться по смерти мужа от его большого и просторного дома, но предпочла сохранить его и жить в нем из почтения к традициям семьи своего возлюбленного мужа, а также потому, что для нее, единственной, кто видел это серое большое нескладное строение духовным взором, стены у него, как у Града небесного, были из золота, несокрушимые сверкающие золотые стены, воздвигнутые любовью в день счастья. Построенное в расчете на то, чтобы давать приют бесконечным поколениям, а на последнее наши отцы уповали с религиозной гордостью, и многочисленной челяди, это вместительное жилище, опустошенное смертью, казалось необъятным с тех пор, как в нем поселились всего две женщины, терявшиеся в его огромности. Дом был холоден, лишен всякого уюта, но внушителен благодаря своей просторности: простор придает величавость не только пейзажу, но и домам; однако даже в таком виде это здание, именовавшееся в городе «особняком де Фержоль», производило сильное впечатление на посетителей высотой потолков, переплетением коридоров и странной непрерывной, как у колокольни, лестницей, настолько широкой, что по ее ста ступеням могли подниматься в ряд четырнадцать всадников. По слухам, такое чудо имело место во время войны с «рубашечниками» и Жана Кавалье.[409] На этой грандиозной лестнице, которая казалась выстроенной не для этого дома, а может быть, в самом деле являла собой остаток некогда рухнувшего замка, не восстановленного в своем первоначальном великолепии ввиду неблагоприятных времен и неудач населявшего его рода, — на этой лестнице маленькая Ластени без подружек, чьи игры она могла бы разделить, отделенная от всех печалью и строгой набожностью матери, провела долгие часы своего одинокого детства. Не острее ли ощущала рождающаяся в ней мечтательница в пустоте и свободе исполинской лестницы другую пустоту — пустоту существования, которую должна была бы заполнить материнская нежность, и не приучалась ли она — поскольку души, предназначенные быть несчастными, силятся заранее усугубить чаемое несчастие предчувствием его — взваливать на свое сердце сокрушительную тяжесть лестничного простора поверх сокрушительного груза одиночества? Обычно, когда г-жа де Фержоль, выходившая утром из спальни и возвращавшаяся туда только вечером, предполагала, что Ластени резвится в саду, забытый ею ребенок просиживал долгие часы на немых и звонких ступенях. Она долго пребывала там, подперев щеку рукой, опершись локтями о колени, в позе, неизбежной и привычной для всякого, кто печален, в позе, которую гений Альбрехта Дюрера[410] без труда нашел для своей «Меланхолии», и девушка застывала, нет, почти цепенела в мечтах, словно созерцая, как ее судьба восходит и спускается по грозной лестнице, ибо у будущего, как и у прошлого, есть свои видения, и те, что уходят, быть может, печальнее тех, что возвращаются. Место, бесспорно, влияет на человека, и этот дом из сероватого камня, похожий на большую сову или огромную летучую мышь, рухнувшую с распростертыми крыльями к подножию гор, к которым Ластени сидела спиной, будучи отделена от них только садом, перерезанным посредине портомойной канавой, где в сточных водах черепичного цвета чернели вершины прозрачно-голубых гор, — подобный дом не мог не сгущать своим отражением другие тени, из которых выступало непорочное чело Ластени.
Что касается г-жи де Фержоль, ничто не могло усугубить ее неподвижной печали. Влияние места никак не сказывалось на этой бронзе, подзелененной патиной тоски. По смерти мужа, всегда ведшего широкий образ жизни богатого дворянина и отличавшегося вельможным хлебосольством, она разом предалась благочестию, которое пришло из Пор-Рояля[411] и отпечаток которого в эту эпоху еще лежал на французской провинции. Все, что оставалось в ней от женщины, растворилось в этом благочестии, которое ничего не прощает себе и само себя умерщвляет. Этот мраморный столп она сделала своей опорой, чтобы охладить пылающее сердце. Она устранила всякий намек на роскошь в доме. Продала лошадей и экипажи. Уволила челядь, оставив у себя, как скромная горожанка, лишь одну служанку по имени Агата, которая состарилась за двадцать лет службы у нее и которую она привезла из Нормандии.
Видя эти нововведения, кумушки городка, представлявшего собой, как все небольшие поселения, банку с вареньем из мелочных слухов, обвинили г-жу де Фержоль в скупости. Затем это варево, показавшееся сперва лакомым, засахарилось и приелось сплетницам. Слухи о скупости рассеялись. На поверхность выплыла милостыня, которой, правда скрытно, г-жа де Фержоль оделяла бедных. В конце концов у низких душ, копошившихся на дне темной бутылки, сложилось смутное убеждение в добродетели и достоинствах г-жи де Фержоль, столь скудно жившей на отшибе от всех с таинственным достоинством сдерживаемого горя. В церкви — а видели ее почти исключительно там — прихожане издали с почтительным любопытством рассматривали эту величественную особу в длинных черных одеждах; она неподвижно отсиживала долгие службы на своей скамье под низкими сводами сурового романского рама с коренастыми опорами, словно древняя меровингская королева, восставшая из своей усыпальницы. Действительно, в своем роде это была королева. Не стремясь к этому, даже не думая об этом, она царствовала над мнениями и поведением жителей городка, хотя, конечно, последний не был ее царством. Да, она царствовала там, и если уж не на манер невидимых древних персидских царей,[412] чьей полной незримости, разумеется, не могла достигнуть, то, по крайней мере, почти как они, в силу того отдаления, на котором держалась от маленького узкого мирка, с коим никогда не становилась на короткую ногу.