— Ну, а дальше-то, дальше что? Она разрешится ребенком, и прятать придется уже не мать, а дитя, чья жизнь сама по себе обвинение, сводящее на нет все прежние предосторожности.
И вновь она начинала биться над задачей, которую тщилась решить и которая душила ее, как петля. Но времени для колебаний больше не было. Срок приближался с каждым днем, как волна за волною подступает прилив. Ждать было дальше нельзя. Как можно скорее нужно уехать, вырваться из наблюдавшего за ними городка!
Как все отчаявшиеся люди, г-жа де Фержоль не рассуждала: она не знала, как спастись от гибели, — любой ее шаг только отдалит неизбежную катастрофу. Как все в таких случаях, она твердила себе пустые слова, утешая ими себя и не веря в них: «В последнюю минуту все как-нибудь образуется» — и, словно в пропасть, бросилась вместе с дочерью в почтовую карету, которая их увезла.
8
Эта безымянная история таинственного семейного несчастья, свалившегося неизвестно как и откуда на двух женщин, скрытых как бы в тени глубокой пропасти, но все равно видных взору Судьбы, развертывалась во мгле другой тени, накладывавшейся на первую и сгущавшей ее. Это была тень вулкана, который внезапно разверзся под ногами Франции и в кратере которого частные беды на мгновение сплавились в общей беде. Когда г-жа де Фержоль покинула Севенны, разразившаяся уже Революция не зашла еще так далеко, чтобы поездка двух дам в Нормандию могла вызвать подозрения и наткнуться на препятствия, что непременно случилось бы позднее. Поездка, хотя и в почтовой карете, оказалась долгой и мучительной. Ластени так страшно страдала от толчков кареты, которая трясла и выматывала ее на дорогах, бывших тогда далеко не такими, какими они стали с тех пор, что, к унижению почтальонов, в те времена еще лихих, им приходилось каждый вечер останавливаться не для простой смены лошадей, а на ночевку и возобновлять путешествие лишь на следующее утро. «Плетемся, как катафалк», — презрительно ворчали они, но в словах их было больше правды, чем они предполагали: их рыдван вез полумертвую Ластени. Бледная, вздрагивающая при каждом столкновении грубой почтовой кареты с булыжником дороги, она все время пребывала в предобморочном состоянии. Бес, вечно улавливающий из незримой засады даже самые лучшие и сильные души, тут же молниеносно пронзил мозг г-жи де Фержоль зловещим желанием. «Если б у нее случился выкидыш!»—думала она, но добродетельная женщина подавляла в себе греховный помысел. Она подавляла его с отвращением к себе: как мог он у нее зародиться?
В карете мать и дочь были еще ближе, чем в вечной оконной амбразуре, но разговаривали они не больше, чем там… Что еще им было сказать друг другу? Они уже все сказали. Повергнутые в тоску и поглощенные собою, ни та, ни другая ни разу не высунулись из экипажа, чтобы развлечь на ходу взгляд каким-нибудь пейзажем или мало-мальски любопытным предметом, Их ничто больше не интересовало. Они проводили долгие часы дневных перегонов в молчании, гораздо худшем, чем перебранка, не испытывая сострадания друг к другу, — обеих ожесточила нестерпимая обида обе питали взаимное озлобление: одна — из-за того, о не сумела ничего вытянуть из упрямой и глупой девчонки, хотя та была ее дочерью и сидела с нею колено к колену; вторая — из-за всего, что думала о ней мать, ее несправедливая мать. Долгая поездка по Франции оказалась крестным путем в полтораста лье для обеих… и для Агаты, как та ни радовалась возвращению на родину, потому что служанка откликалась на любое страдание Ластени. Она придерживалась все того же мнения о неизвестном недуге ее «голубки»,
от которого не спасают людские лекарства и от которого, на ее взгляд, было только одно верное средство — изгнание бесов. Однажды она даже попыталась убедить в необходимости этого г-жу де Фержоль, но та. неколебимая в своей вере, отклонила ее совет, что показалось вовсе уж непостижимым благочестивой Агате. Однако по прибытии в Олонд она дала себе слово настоять перед хозяйкой на том, что предлагала. Нормандка, она сохраняла все культовые пристрастия родных краев. Одним из самых древних таких пристрастий, поскольку оно восходит к Людовику Святому,[425] там является почитание присноблаженного Тома де Бивиля, исповедника этого короля. Агата вознамерилась отправиться босиком к гробнице святого человека, который исцелением Ластени умножит число совершённых им чудес, а уж если не поможет и он, она обратится к духовному наставнику девушки и попросит изгнать из бедняжки бесов. Невзирая на свою полную и доказанную преданность баронессе и фамильярность в разговорах с ней, Агата была не очень-то смела с властной хозяйкой, умевшей затыкать ей рот одним словом, а то и просто молчанием. Впрочем, власть этой надменной души над другими как раз и объяснялась ее способностью охлаждать симпатию, вселяя чрезмерное почтение к своей особе, и отправлять обратно на небо божественное Доверие, когда оно, раскрывая объятия, излетало с горних высей на землю.
Наконец, после многодневной поездки, они добрались до Олонда. Если что-нибудь и могло расшевелить оцепеневшее воображение мрачной и еле живой Ластени, то это был радостный, сияющий день, хлынувший на путниц по выходе из кареты, которая во время путешествия казалась им гробом. Эта сверкающая веселость погожего зимнего утра (шел январь), какого они никогда, даже весной, не видели в Форе, этом горном гроте, где скупой свет падал сверху, словно сквозь отдушину, восхитительно затопила бы душу девушки, будь ее душа еще настолько жива, чтобы испытать благотворное влияние внезапного и могучего светового душа. На ясном солнце этого дня, составившего исключение в одном из тех дождливых девятидневий,[426] как выражаются у нас на Западе, где так часты непогоды, особенно отчетливо выделялись бесконечные просторы полей, зеленеющих подчас даже зимой, и сверкали изумрудные искры неувядающей промытой дождями и продутой ветром листвы падубов в живых изгородях. Нормандия — это зеленый Эрин[427] Франции, но (в отличие от другого Эрина) ухоженный, плодоносный, тучный и достойный носить цвет счастливых и победоносно осуществленных чаяний, в то время как злополучный английский Эрин вправе притязать лишь на ливрею безнадежности.[428] К несчастью, перемена климата благотворно подействовала только на Агату. Баронесса, которая, покинув в глухом уголке Севенн могилу мужа, вырвала последний корень, связывающий ее с этой землей, где она хотела быть похороненной в свой черед, вся сосредоточилась на мысли о том, как любой ценой спасти честь дочери, — баронесса осталась столь же невосприимчива к красотам края, что и страдалица Ластени, превратившаяся в колыбель ребенка, возникшего так же загадочно, как некое злокачественное отвердение желез, в коем она долго видела свою надежду.
Увы, и та, и другая стали нечувствительны к внешней красоте природы. Обе во всех смыслах утратили свою былую натуру и с ужасом это сознавали. Они еще любили друг друга, но ненависть, непроизвольная ненависть уже цедила отраву в эту неизжитую и спрятанную в глубине сердца любовь, горькую и взбаламученную, как источник, мутный от яда. Баронесса с дочерью, одержимые овладевшими ими чувствами, обосновались в замке Олонд, своем убежище, со слепой беззаботностью людей, утративших связь с повседневной жизнью. Последняя воплощалась для них в Агате. Старая дева, помолодевшая и обновленная встречей с отчим краем и красотой его, вновь с восторженной жадностью пившая родной, насыщенный кислородом любви воздух, одна справлялась со всем, избавляя хозяек от домашних забот. Она была связующим звеном между миром и этими женщинами, которые явились в заброшенный замок, не предупредив округу, где они не хотели ни с кем знаться. Агата в одиночку привела в жилой вид обветшалый, почти разрушенный замок, в котором она все знала наизусть и который напомнил ей молодость. Ставни она оставила наглухо закрытыми, зато распахнула почерневшие и заржавленные окна за ними, чтобы немного проветрить помещения, где, как она выражалась, пахло цвелью. Цвель на нормандском диалекте означает плесень, следствие сырости. Она выбила и вычистила мебель, хотя та трещала и рассыпалась от ветхости. Она раскрыла шкафы с бельем, слипшимся и пожелтевшим за столько лет, и застелила кровати простынями, которые прогрела во избежание той схожести их с саваном, что ощущает тело под старыми простынями, слишком долго хранившимися без употребления в шкафах. Несмотря на возвращение в замок трех человек, внешний вид его не изменился. Крестьянам, проходившим мимо и обращавшим на него не больше внимания, чем если бы его вовсе не существовало, он по-прежнему казался местом, где души живой не слышно. Они давным-давно привыкли к нему, к его заделанным косым проемам, придававшим жилью все тот же облик отлученного, как говорили местные жители, пользуясь глубоким и зловещим церковным термином давних времен, и привычка не замечать его отбила у них всякий интерес к странному зданию, пораженному схожим со смертью забвением.