Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Дьявольские повести
Предисловие к первому изданию «Дьявольских повестей»
Кому это посвятишь?..
Ж. Б. д'О.
Вот первые шесть повестей.
Если публика клюнет на них и они придутся ей по вкусу, мы вскоре опубликуем шесть остальных, потому что у нас этих грешных повестей дюжина — точь-в-точь дюжина персиков.
Разумеется, содержа в своем заглавии эпитет «дьявольские», они не притязают на роль молитвенника или «Подражания Христу».[1] Однако написаны они христианским моралистом, который почитает себя не лишенным подлинной, хотя и очень смелой, наблюдательности и полагает, — такова уж его поэтика, — что сильный художник имеет право живописать все и что живопись его всегда достаточно нравственна, коль скоро она трагична и вселяет отвращение к изображаемому предмету. Безнравственны лишь равнодушие и зубоскальство. Автор же предлагаемой книги, веря в дьявола и его влияние на общество, не смеется над этим и рассказывает об этом чистым душам лишь затем, чтобы остеречь их.
На мой взгляд, вряд ли найдется читатель, который, познакомясь с «Дьявольскими повестями», захочет повторить в жизни один из их сюжетов, и в этом заключена нравственная ценность книги.
Воздав таким образом должное авторскому замыслу, поставим другой вопрос. Почему мы дали этим маленьким повседневным трагедиям столь звонкое — возможно, даже слишком? — название — дьявольских? Из-за самих этих историй или из-за женщин, которые в них выведены?
К сожалению, эти истории правдивы. В них ничто не выдумано. Автор не назвал персонажи по имени — и только. Они скрыты под масками, и с их белья спороты метки. «У меня ведь в распоряжении целый алфавит», — отвечал Казанова,[2] когда ему пеняли, зачем он не носит свое настоящее имя. Алфавит романиста — жизни тех, кто изведал страсти и приключения; ему остается лишь комбинировать буквы этого алфавита. К тому же, как ни животрепещущи эти истории, изложенные с надлежащей осторожностью, найдутся горячие головы, которые введет в обман эпитет «дьявольские» и которые сочтут наши сочинения менее дьявольскими, чем можно было предполагать по заглавию. Они ждут вымыслов, сложностей, изыска, утонченности, всех ухищрений современной мелодрамы, лезущей куда попало, даже в роман. Такие очаровательные субъекты ошибаются. «Дьявольские повести» не имеют отношения к чертовщине: это просто дьявольски подлинные истории эпохи прогресса и столь восхитительной, столь божественной цивилизации, что, когда садишься писать нечто подобное, тебе так и кажется, что ее продиктовал дьявол. Дьявол — это как Бог. Манихейство,[3] источник великих ересей средневековья, отнюдь не глупость. Мальбранш[4] говорил, что Бог познается по простоте употребляемых им средств. Дьявол — также. Что до женщин, действующих в этих историях, то почему бы и к ним не отнести определение «дьявольские»? Разве в них не довольно дьявольского, чтобы сопроводить их этим смиренным эпитетом? Дьявольское? В той или иной степени оно наличествует в каждой из выведенных здесь особ. Среди них нет ни одной, кому можно бы без преувеличения сказать: «Мой ангел!» Дьявол, конечно, тоже ангел, только падший, и если уж считать женщин ангелами, то лишь такими, как он, — падающими головой вниз и… остальным вверх. Здесь нет ни одной чистой, добродетельной, невинной женщины. Даже оставив в стороне совсем уж чудовища, они являют глазам не слишком обширный набор добрых чувств и нравственных достоинств. Итак, они тоже вправе именоваться дьявольскими, не заимствуя это слово в заглавии. Мы хотели создать небольшой музей подобных дам, не успев покамест создать еще меньший музей тех, кто служит им в обществе параллелью и контрастом, потому что у всего бывает своя противоположность. У искусства, как у мозга, два полушария. Природа сходна с иными женщинами, у которых разные глаза — один голубой, другой черный. Перед вами черный глаз, и нарисован он чернилами — чернилами беспутства.
Голубой глаз мы, возможно, изобразим позднее.
За «Дьявольскими повестями» последуют «Серафические»… если мы отыщем достаточно чистую лазурь.
Но существует ли она?
Париж, 1 мая 1874 г.
Жюль Барбе д'Оревильи
Пунцовый занавес
Страшно много лет назад я вознамерился поохотиться на водоплавающую дичь в болотах Запада, и, поскольку тогда в краях, где я собирался постранствовать, еще не было железных дорог, мне пришлось сесть в дилижанс на Э., который проходил в двух шагах от замка Рюэйль[6] и в котором находился покамест всего один пассажир. Этим пассажиром, личностью весьма примечательной и знакомой мне по частым встречам в обществе, был человек, именовать которого, с вашего позволения, я буду виконтом де Брассаром. Впрочем, испрашивать на это позволения — бесполезная предосторожность. Те несколько сотен особ, что называют себя в Париже светом, без труда угадают его подлинное имя.
Было около пяти часов пополудни. Медлительные лучи солнца освещали пыльную дорогу, окаймленную вереницей тополей и лугами, между которыми несла нас галопом четверка крепких лошадей, чьи мускулистые крупы тяжело вздымались при каждом ударе кнута почтальона — этого олицетворения Жизни, всегда слишком громко щелкающей бичом в начале пути.
Виконт де Брассар был в том периоде земного бытия, когда она перестает усердно орудовать означенным инструментом. Однако он отличался складом характера, достойным англичан (он и воспитывался в Англии), которые, получив смертельную рану, ни за что этого не признают и умирают, утверждая, что они живы. В свете и даже в книгах принято смеяться над притязаниями на молодость, присущими тому, кто оставил позади этот счастливый возраст неопытности и глупости, и такие насмешки заслужены, если подобные притязания приобретают комичную форму, но это далеко не так, когда последние не комичны, а, напротив, внушают почтение, как вдохновляющая их несгибаемая гордость; не стану утверждать, что это не безумство, поскольку такие утверждения бесполезны, но это прекрасно, как очень часто прекрасно безумство! Чувства гвардейца, который «умирает, но не сдается»[7] героичны под Ватерлоо, но не менее героичны они и перед лицом смерти, хотя у нее нет штыков, чтобы привести нас в восхищение. Так вот, для иных душ, скроенных на военный манер, все, как и при Ватерлоо, сводится к одному: ни за что не сдаваться.
Итак, в ту минуту, когда я садился в дилижанс на Э., виконт де Брассар, который не сдался (он живет до сих пор и ниже я расскажу — как: это стоит узнать), был одним из тех, кого свет, свирепый, как молодая женщина, бесчестно именует «престарелым щеголем». Правда, у тех, на кого не действуют ни цифры, ни чужие мнения, если речь идет о возрасте, когда у человека может быть лишь то, что у него есть, виконт де Брассар мог сойти просто за красавца без всякого эпитета. По крайней мере, в те времена маркиза де В., знавшая толк в молодых людях и остригшая с дюжину их не хуже, чем Далила — Самсона, ничуть не стеснялась носить очень широкий браслет, где меж шахматных квадратов из золота и черни был вделан на фоне синего подбоя кончик виконтова уса, подпаленный не столько временем, сколько дьяволом. Итак, не примысливайте к слову «щеголь» никаких двусмысленных, убогих и жалких определений, ибо тогда вам не составить себе верное представление о моем виконте де Брассаре, в котором все — душевный склад, манеры, черты лица — дышало широтой, основательностью, изобилием и патрицианской неторопливостью, как и подобало самому блистательному денди, которого знавал я, видевший, как впал в безумие Бреммель[8] и умер д'Орсе.[9]