Но несмотря на фразу, непроизвольно вырвавшуюся у нее, г-жа де Фержоль за все сорок дней, что капуцин провел у них, не могла ни в чем упрекнуть человека, чье лицо так дисгармонировало со смирением, подобающим члену его ордена. Речь и поведение — все в нем было безупречно. «Может быть, ему было бы лучше у траппистов,[401] чем в любом другом ордене», — говаривала г-жа де Фержоль дочери, когда они с глазу на глаз толковали о своем госте и его смелом лице. По мнению света, орден траппистов с его молчанием и свирепо суровым уставом создан, прежде всего, для грешников, которым нужно искупить очень тяжкое преступление. Г-жа де Фержоль обладала проницательным умом. Хотя она уже долгие годы отличалась чрезвычайной набожностью, милосердие верующей не заглушило в ней проницательность светской женщины. Большая умница, способная по достоинству оценить высокое красноречие отца Рикюльфа — средневековое имя, очень, кстати, подходившее его носителю, — она тем не менее не позволила себе увлечься ни этим красноречием, ни человеком, который был им наделен. Что уж говорить о девушке, которую от этого свирепого красноречия просто бросало в дрожь!.. Ни талант, ни его обладатель не сопрягались с двумя этими женщинами, почему обе и не избрали его своим исповедником, в отличие от остальных жительниц городка, прямо-таки сходивших с ума от желания попасть в число духовных дочерей отца Рикюльфа. В набожных городах существует обычай во время миссий менять своего исповедника на приехавшего миссионера: тем самым человек как бы позволяет себе роскошь иметь двух исповедников — ординарного и чрезвычайного. На протяжении всего поста, пока проповедовал отец Рикюльф, его исповедальню осаждали женщины городка, и дамы де Фержоль были, пожалуй, единственными, кого там не встречали. Это всех удивило. В церкви, равно как и дома, обеих дам отделял некий мистический круг неприкасаемости, и они останавливались перед непостижимо магическим обводом его. Уж не внутренний ли голос, присущий каждому из нас, — Сократ называл его своим демоном[402] — предупреждал их, что этот человек станет для них роковым?
2
Баронесса де Фержоль была не из местных и не любила здешние края. Родилась она далеко отсюда. Она была девушкой нормандских кровей, которую брак по безумной любви бросил в эту воронку муравьиного льва,[403] как презрительно выражалась она, вспоминая привольные горизонты и роскошные пейзажи своей тучной родины. Только вот муравьиным львом был мужчина, которого она любила, а воронкой, в которую он ее втянул, — любовь к ней, и за несколько лет брака он расширил свою воронку, преисполняя ее все более ярким светом. Счастливое падение! Г-жа де Фержоль свалилась туда потому, что любила. Урожденная Жаклина Мари Луиза д'Олонд увлеклась бароном де Фержолем, капитаном Прованского (пехотного) полка, который в последние годы царствования Людовика XVI[404] входил в гарнизон обсервационного лагеря, возведенного на холме Ровиль-ла-плас, в двух шагах от реки Дувы и Сен-Совёр-ле-Виконта, который именуется теперь просто Сен-Совёр-сюр-Дув, как говорят Стаффорд-он-Эйвон.[405] Этот небольшой лагерь, устроенный на случай высадки англичан, угрожавших тогда Котантену, оборонялся гарнизоном из четырех пехотных полков под начальством генерал-лейтенанта маркиза де Ламбера. Те, кто мог бы запомнить это, давно умерли, и титанический грохот Французской революции заглушил и бесследно поглотил этот маленький эпизод истории. Однако, когда я был еще ребенком, моя бабушка, видевшая этот лагерь и пышно принимавшая у себя всех тамошних офицеров, рассказывала о нем тем тоном, каким говорят старые люди о том, чему им довелось быть очевидцами. Она прекрасно знала барона де Фержоля, который вскружил голову м-ль Жаклине д'Олонд, танцуя с ней в лучших домах Сен-Совёра, городка, населенного дворянством и высшей буржуазией, — там в ту пору много танцевали. Барон де Фержоль, рассказывала бабушка, был очень хорош в своем белом мундире с лазоревым воротником и отворотами. К тому же он был блондин, а женщины утверждают, что лазурь для блондина — все равно что румяна для женщины. Итак, мою бабушку нисколько не удивило, что г-н де Фержоль вскружил голову м-ль д'Олонд, и, действительно, это удалось ему настолько основательно, что в один прекрасный день эта девушка, которую все считали гордячкой, взяла и сбежала с ним! В те годы в обществе еще происходили похищения, с присущей им поэзией почтовых карет и достойной опасностью пистолетных выстрелов у дверец мальпостов. Теперь влюбленные больше никого не похищают. Они прозаически отбывают вдвоем в комфортабельном железнодорожном вагоне и — «порадуемся же такому счастливому исходу», как выражается Бомарше[406] — возвращаются назад столь же глупо, как уехали, а подчас и еще глупее… Вот чем наши плоские современные нравы заменили самые прекрасные, самые очаровательные безумства любви! После страшного скандала, который наделало похищение в упорядоченном, высоконравственном, богобоязненном, даже чуточку янсенистском[407] обществе, — впрочем, оно с тех пор не сильно изменилось, — опекуны м-ль д'Олонд — она была сирота — больше не колебались. Они согласились на ее брак с бароном де Фержолем, и тот увез ее к себе в родные Севенны.
К несчастью, барон умер молодым. Он оставил жену на дне гористой воронки, где ощущение простора давала ей его любовь и стены которой, снова обстав ее, набросили на печальную душу вдовы еще один вуаль. Тем не менее она отважно осталась в этой пропасти. Она даже не попыталась выбраться назад по обрывистому склону этих давящих все живое гор и вновь обрести хоть немного света над головой, раз уж его не было у нее в сердце. Став несчастной, она спряталась в свою пропасть, как душа ее — в тоску своего вдовства. Был, правда, момент, когда она подумывала возвратиться в Нормандию, но ее остановила мысль, что там она, похищенная, будет встречена презрением. Она не пожелала порезаться о стекло, которое сама же высадила. Ее надменной душе было нестерпимо презрение. Ее натуру, позитивную, как все ее племя, мало трогала поэзия окружающего мира. Г-жа де Фержоль ничуть не страдала от ее отсутствия. Она ведь не относилась к числу мечтательных, подверженных ностальгии душ. Напротив, это была душа здоровая, благоразумная, хотя и пылкая… Да, пылкая! Ее брак лишний раз подтвердил это. Но пылкость ее отличалась целеустремленностью, и, когда по смерти мужа баронесса впала в набожность, последняя оказалась набожностью того сорта, которую исповедники именуют «внутренней» и которая разом превратилась в суровость. Унылый городок, где она была заточена, показался ей теперь сносным: не все ли равно где жить и умирать? Затененный нависшими над ним горами, он отлично обрамлял ее особу. Темному портрету — темная рама. Баронесса де Фержоль, дама чуть старше сорока лет, представляла собой высокую худую брюнетку, чья худоба как бы озарялась изнутри неким тайным огнем, словно тлевшим под пеплом в глубочайших недрах ее существа. «Да, красива», — соглашались женщины, вспоминая, какой она была. «Но не приятна, о нет!» — тут же добавляли они с удовольствием, какое обычно доставляют им подобные оговорки. Свою красоту, которая, кстати сказать, была неприятна другим женщинам лишь потому, что с ней не шла в сравнение ничья другая, баронесса похоронила вместе с тем, кого любила без памяти: теперь, когда его не стало, эта кокетка для него одного забыла о ней. Он был единственным зеркалом, в котором она любовалась собой, и, потеряв этого мужчину, что значило для нее — весь мир! — она перенесла пыл своих чувств на дочь. Но точно так же, как вследствие свирепой стыдливости, свойственной иногда пылким натурам, она не всегда показывала мужу самые сильные и пламенные чувства, которые он ей внушал, баронесса не была в них откровенней и с дочерью, в которой любила не столько собственного ребенка, сколько дитя своего мужа — даже в материнстве она была больше супругой, чем матерью. Нисколько этого не подчеркивая и даже не замечая, г-жа де Фержоль держалась с дочерью так же, как со светом, — с непреклонной величественностью, влиянию которой равно поддавались и дочь, и свет. Глядя на г-жу де Фержоль, нетрудно было уяснить себе причину такого влияния без симпатии: в ней было слишком много повелительного, деспотичного, римского — и так во всем, вплоть до ее бюста матроны, надменно изогнутого профиля и копны черных волос, обильно тронутых сединой, что придавало вискам еще более суровый и почти жестокий вид: казалось, в этой безжалостной белизне спрятаны когти, вонзившиеся в неподатливый черный эбен, чтобы уже никогда не разомкнуться. Все это исторгло бы негодующие вопли у заурядных людей, которым хочется, чтобы все были так же заурядны, как они, но художники и поэты сходили бы с ума от этой бледной вдовьей головы, которая навела бы их, самое малое, на мысль о матери Спартака или Кориолана.[408] Но — о горькая глупость Судьбы! — женщина с таким энергичным и отчаянным лицом, которая, казалось, была рождена укрощать самых дерзких бунтовщиков и повелевать героями от имени их отцов, обречена была воспитывать и направлять в жизни всего лишь бедную невинную девочку.