Ластени вобрала в себя слезы, молчание возобновилось, и обе иглы опять заработали.
Короткая, но чреватая угрозой сцена! Обе женщины наклонились над разделяющей их пропастью недоверия и больше в тот день не сказали ни слова. Жестокое молчание вновь и вновь вставало между ними.
Это молчание становилось как бы неподвижным. А что может быть печальнее и даже зловещее, чем совместная жизнь, над которой нависло безмолвие? Несмотря на решимость г-жи де Фержоль, боязнь увидеть воочию удерживала ее, и прошло еще несколько безмолвных дней. Но наконец однажды ночью, лежа без сна и размышляя о немоте, которая гнула ее и дочь одну перед другой, под бременем тревоги, с обеих сторон превращавшейся в ужас, г-жа де Фержоль устыдилась своей слабости. «Пусть выказывает трусость она, я — не буду!» — решила та, что была матерью, взяла со стола лампу, которую никогда не гасила, чтобы в часы бессонницы постоянно видеть распятие, висящее над альковом, и, видя его, молиться с еще большим рвением. Только в эту ночь, вместо того чтобы созерцать распятие и молиться, г-жа де Фержоль рывком сдернула его с алькова и унесла с собой, как последнее отчаянное средство против несчастья, которого она искала, зная, что несчастье уже поджидает ее. Нужно немедленно покончить со снедающей ее тревогой! С лампой в одной руке, с распятием в другой, похожая в своих белых ночных одеждах на странное привидение, она вошла в спальню дочери. К счастью, вокруг не было никого, кто мог бы ее увидеть и кого она могла бы привести в ужас. Она сама была воплощенный Ужас! Что собиралась она предпринять?.. Ластени спала почти не дыша и без сновидений, спала тем безжизненным сном, который похож на смерть и охватывает вечером тех, кто много страдал днем. Г-жа де Фержоль подняла лампу выше лица дочери и направила а него свет, дрожавший в ее дрожащей руке. Потом, пустив лампу, она обвела ею вокруг лица своего ребенка, чью болезненную тайну хотела прочесть, воспользовавшись простодушием сна.
— О! — вырвалось у нее с невыразимой горечью. — Я не ошиблась. Я все угадала точно. На ней маска.
Трагические слова, которые выражали для нее нечто страшное и которых Ластени, девственная Ластени, не поняла бы, даже если бы услышала их!
Поставив на ночной столик лампу, которую держала в руке, и не сводя глаз с дочери, г-жа де Фержоль повторила:
— Да, на ней маска!
И внезапным яростным движением она, как молот, подняла распятие над лицом дочери, чтобы раздавить ту маску, о которой говорила. Но это длилось лишь мгновение. Тяжелое распятие не упало на спокойное лицо уснувшей девушки, но — что не менее ужасно! — отчаявшаяся женщина повернула его и обрушила на собственное лицо! Она ударила сильно, ударила с неистовством покаяния, на которое обрекла себя в своем свирепом фанатизме. Брызнула кровь, и шум удара разбудил Ластени, издавшую крик при виде внезапного света, хлынувшей крови и лица, по которому мать била себя крестом.
— А, теперь ты возопила! — с раскатом отвратительной иронии в голосе воскликнула г-жа де Фержоль. — Ты не возопила, когда нужно было вопить. Ты не возопила, когда…
Но тут, вся растерзанная, она запнулась из страха перед тем, что собирается сказать, и как бы встав на дыбы перед собственной мыслью.
— О притворщица! — продолжала она. — Лицемерная дочь, ты сумела обо всем умолчать, все спрятать, все утаить. Ты не возопила, но твой грех вопиет на твоем лице, и это услышат все, как услышала я. Ты не знала, что существует маска, которая не обманывает и все выдает, и эта маска-обвинительница — на тебе.
Растерянная, перепуганная, ничего не понимающая в словах матери, Ластени, вероятно, сошла бы с ума от этой дикой ночной сцены, так неожиданно разбудившей ее, если бы девушку не спасла от помешательства потеря сознания; но без всякого сострадания к этому, ею же вызванному, обмороку г-жа де Фержоль оставила дочь в беспамятстве на подушках и, сжав обеими руками распятие, упала на колени.
— Прости меня, Господи! — вскричала она, лобызая ноги Распятого и раздирая себе губы о гвозди. — Прости мне грех, который я разделяю, потому что слишком мало пеклась о ней. Я уснула, как Твои нерадивые ученики в саду Гефсиманском. И лукавый подкрался, когда я спала.
Она опять принялась бить себя по груди, и кровь заструилась с новой силой.
— Да будет крест Твой орудием моей казни, Господи Боже, грозный Судия!
Не помня себя, раздавленная мыслью о своем грехе и вечном осуждении, она осела и рухнула на пол перед застывшим на кресте Христом, принимающим в объятия спасенный мир, подобно ее собственным застывшим рукам; но ее руки не простерлись к Богу, правосудию Его, не обратились с любовью к Кресту, а бросили полумертвой родную дочь, чтобы устремиться только к небу!
6
Когда Ластени пришла в себя, мать ее в изнеможении лежала на полу спальни, прижавшись лицом к распятию. Движение, сделанное девушкой, к которой вернулось сознание, и вырвавшийся у нее стон вывели г-жу де Фержоль из подавленного состояния; она встала и, с окровавленным лицом поднявшись во весь рост над дочерью, властно потребовала:
— Ты все мне скажешь, несчастная, я хочу все знать. Я хочу знать, кому ты отдалась в этой пустыне, где мы живем, как две затворницы, и где нет мужчины, достойного тебя.
Ластени опять вскрикнула, но, не в силах ответить, лишь тупо и ошеломленно уставилась на мать.
— Ну, довольно молчать, довольно лгать, довольно ломать комедию! — прошипела г-жа де Фержоль. — Не прикидывайся изумленной, не прикидывайся дурочкой! — добавила жестокая мать, которая была уже не матерью, а судьей, и таким, что готов стать палачом.
— Но, матушка! — вскрикнула бедная девочка и, возмущенная такой безмерной жестокостью и несправедливостью, разрыдалась от страха и обиды. — В чем я провинилась? За что вы гневаетесь на меня? Я ничего не знаю. Я слышу от вас ужасные слова, но ничего не понимаю, ничего. Вы убиваете меня. Вы сводите меня с ума, и, может быть, то же происходит с вами — так страшны ваши речи и окровавленный рот.
— Пусть он кровоточит! — перебила ее г-жа де Фержоль, ударив себе в лоб неистовым движением тыльной стороны руки. — Он кровоточит из-за тебя, негодяйка! Только не тверди мне, что ты ничего не понимаешь. Лжешь! Ты прекрасно знаешь, что с тобой. Когда это приходит, любая женщина это знает: стоит ей взглянуть на себя — и она сразу всё поймет. А, теперь я больше не удивляюсь, почему ты в тот вечер не пожелала пойти к исповеди!
— Матушка! — в отчаянии вскричала Ластени, внезапно уловившая смысл низкого обвинения, брошенного ей матерью. — Вы же прекрасно знаете: то, что вы имеете в виду, невозможно. Я больна, мне нехорошо, но мое недомогание не может быть той гнусностью, о которой вы думаете. Я же не вижусь ни с кем, кроме вас и Агаты. Я не расстаюсь с вами.
— Ты одна ходишь гулять в горы, — бросила г-жа де Фержоль с безжалостной недоверчивостью.
— О! — охнула девушка, уязвленная подобным подозрением. — Вы убиваете меня, матушка. Ангелы небесные, сжальтесь надо мной! Вам-то ведомо, что я такое!
— Не призывай ангелов, оскверненная! Ты отпугнула их. Они тебя больше не слышат! — отрезала г-жа де Фержоль, упрямо и слепо не веря невинности, заявлявшей о себе с таким простодушием и отчаянием. — Не отягчай ложь богохульством! — продолжала мать, наливаясь все большей яростью, и грубо добавила страшные в своей обыденности слова: — Ты брюхата, ты погибла, бы обесчещена. Отпирайся не отпирайся — какая разница! Сколько ни лги, ребенок родится и уличит тебя. Ты обесчещена, ты погибла! Но я хочу знать, с кем ты погубила себя, с кем утратила честь! Отвечай немедленно — с кем? С кем? С кем?
Повторяя это, она схватила дочь за плечи и встряхнула с такой силой, что вновь опрокинула ее на подушку, и слабая девочка упала на нее, став бледнее наволочки.
Ластени (за столь краткий срок!) уже вторично лишилась чувств, но жестокая г-жа де Фержоль и в этом случае выказала сострадания не больше, чем раньше. Теперь, когда она попросила у Бога прощения за грех дочери и собственное нерадение в присмотре за ней, она в своем материнском гневе готова была топтать Ластени ногами. Усевшись в изножье кровати девушки, которую уже дважды довела чуть не до смерти, г-жа де Фержоль предоставила Ластени приходить в чувство, как та сумеет. И это длилось долго! Ластени потребовалось много времени, чтобы опамятоваться. Гордость, которую религия не укротила в г-же де Фержоль, переворачивала сердце этой знатной и от природы столь надменной женщины, стоило ей — о, невыносимая мука! — подумать, что какой-то безвестный мужчина, может быть простолюдин, сумел тайком обесчестить ее дочь. И она хотела знать, кто этот мужчина. Когда Ластени открыла глаза, она увидела мать, почти приникшую к ее губам, как будто в надежде услышать или вырвать роковое имя.