3. Молодая старушка среди подлинных стариков
— Это вы, Эме? — закричали во все горло обе Туфделис, похожие в своих мягких креслах на одновременно зазвонившие часы с репетицией, которые ставились когда-то на подушечках из стеганого шелка по сторонам каминного зеркала. — Боже! Но вы же насквозь промокли, дорогая! — снова заохали они в унисон, смешав воедино дребезжащие голоса, и захлопотали вокруг м-ль Эме, отодвинув в сторону свои экраны и суетясь, как велел им долг хозяек дома, который, судя по их оживленности, подгонял их с силой Борея.
Впрочем, на ноги, словно подброшенные одной пружиной, разом вскочили и остальные представители маленького кружка. Этой могучей и мягкой пружиной явилась симпатия, тонкая сталь которой не проржавела в их старых сердцах.
— Да не беспокойтесь вы так! — прозвучал свежий голос из-под нахлобученного капюшона накидки, потому что новоприбывшая вошла в гостиную в чем была, оставив в прихожей лишь башмаки. Она отвечала не столько на слова, сколько на движение подруг. — Я не промокла, — пояснила она. — Шла я быстро, а до монастыря рукой подать.
В подтверждение сказанного она наклонилась к лампе и в ее желтоватом свете показала свое плечо, где на шелке накидки поблескивали дождевые капли. Накидка у нее была темно-фиолетовая, плечо круглое, и капли в лучах лампы подрагивали на этой округлости, которая казалась обрызганным росой кустиком полевой астры.
— Они словно процежены через сито, — рассудительно заметила великая наблюдательница м-ль Сента.
— Эме, хрупкая моя блондинка, вы ужасно неосторожны! — прорычала м-ль де Перси, играя на своем туба-басе над ухом м-ль Эме. (Это был пробный шар: слышит или нет?) Сестре аббата отчаянно хотелось рассказать барону де Фьердра свою историю, и она боялась, что такая возможность — под угрозой. — Вы рискуете заболеть, милочка, — продолжала она. — Если даже вы не промокли, идучи сюда, вас все равно продует.
Однако вместо ответа на это оглушительное и по-макиавеллевски благожелательное замечание хрупкая блондинка расстегнула аметистовую брошь, стягивавшую ее накидку вокруг шеи, и из складок этого сброшенного одеяния предстала рослая особа, действительно белокурая, но скорее плотная, нежели хрупкая. Утомленно швырнув накидку на спинку стула и видя, что м-ль де Перси, красная, как варящийся в кипятке омар, рупором подносит руку к губам, она сказала:
— Простите, мадмуазель, по-моему, вы обращаетесь ко мне, но сегодня вечером я… — С трогательной стыдливостью калеки она не осмелилась вымолвить слово, обозначающее ее увечье, а лишь указала печальным жестом на свое ухо и лоб и, улыбаясь, произнесла: — Укрылась дама в башне, на самом на верху, и боюсь, сегодня она оттуда не спустится.
Эти детские и поэтичные строки она сочинила сама и твердила их в дни, когда глухота ее становилась полной. Она делала это на свой особый лад, превращавший короткий стих «Укрылась дама в башне» в целую меланхолическую поэму.
— Это означает, что она глуха как тетерев, — отважился аббат саркастически подать циничную реплику. — Будет тебе твоя история, Фьердра, а моей сестре не придется, как дикарю, проглатывать собственный язык, что было бы изрядной пыткой даже для героини твоего масштаба, мадмуазель де Перси.
Пока аббат говорил, младшая Туфделис взяла м-ль Эме за локти, обнаженные в отличие от рук в длинных митенках, и легонько подтолкнула ее к своему креслу, а м-ль Юрсюла услужливо придвинула и подставила скамеечку под ноги старой деве, которой так шло имя Эме, что все присутствующие, называя ее этим именем, не прибавляли к нему других.[321]
— Право, вы все слишком любезны. Уж не хотите ли вы, чтобы я ушла? — забеспокоилась она, кладя себе на колени и сжимая руки м-ль Юрсюлы. — Вы стоите, повскакав с мест только потому, что я пришла. Разве так встречают соседку и друга? Разве мы так уговаривались? Вы разрешили мне каждый вечер без церемоний, в душегрейке и шлепанцах, приходить сюда и работать, потому что с наступлением темноты я не в силах оставаться одна.
Она сказала это так, словно все заранее знали, что она скажет, и действительно, обе Туфделис дружно наклонили в знак согласия головы, как китайский болванчик, который, когда его тронут или качнут, кивает или высовывает язык. Правда, они ограничились первым телодвижением.
— Честное слово, я огорчусь, что пришла, если увижу, что мешаю вам и вы прервали ваш разговор. С такой никудышной собеседницей, как я, милые подруги, надо поступать так, словно меня тут нет!
Было, однако, совершенно ясно, что не так-то просто поступить по ее совету, данному легко и смиренно. Ни в той части общества, что именуется светом или большим светом, ни в малом мирке интимности, ни, наконец, вообще в жизни эта глухая женщина, эта Эме не могла остаться незамеченной. Напротив, что бы ни происходило там, где она присутствовала так, словно ее нет, или где ее действительно в данный момент не было, окружающие все равно — настолько она была очаровательна — невольно чувствовали на себе ее влияние.
Да, она была очаровательна, хотя, увы, давно уже больше не молода. Однако среди этих более или менее седых стариков, чьи побелевшие головы амфитеатром располагались вокруг нее, она выделялась и притягивала взгляд, как поблекшая золотая звезда на серебряном фоне лунного света, который подчеркивает ее золотистость. Теперь она была только очаровательна, хотя в юности считалась признанной красавицей как у себя в провинции, так даже и в Париже, когда она, примерно в 18… году, появилась там со своим дядей Уолтером де Спенсом и, сидя у края театральной ложи, притягивала к себе лорнеты всего зала. Эме Изабелла де Спенс из прославленной шотландской фамилии, в гербе которой изображен ползущий лев великого Макдуфа,[322] была последним отпрыском древнего шотландского дома, обосновавшегося во Франции при Людовике XI,[323] часть его представителей осела в Гиени,[324] другая — в Нормандии. Происходя от древних графов Файфских, эта линия Спенсов для отличия от остальных ветвей приняла также имя и герб Латалленов, а теперь угасала в лице графини Эме Изабеллы, которую в гостиной у барышень Туфделис называли просто Эме и которой предстояло умереть под черно-белым чепцом девственности и вдовства, этой двойной налобной повязки великих жертв. Эме де Спенс потеряла жениха в тот момент, когда, ограбленная Революцией, она собственными вельможными руками шила себе подвенечное платье; понижая голос, люди добавляли также, что незаконченное и ненужное платье пошло на саван жениху. С тех пор, а прошло уже много лет, в узком мирке, в котором она жила, ее нередко называли вдовствующей девственницей, и в этом двойном прозвище как бы отразились обе стороны ее участи. Поскольку изобразить правдоподобно можно только то,
что видел воочию, кучка стариков, окружавших ее сейчас и видевших ее в расцвете молодости, привносила, вероятно, в разговор о ней в связи с историей Детуша мысль о былой красоте Эме, но это выглядело так, словно та была сверхъестественно красива.
Когда ветер романтической поэзии дул в классической голове аббата, а он был поэт, хотя и вытачивал свои строки на станке Жака Делиля,[325] г-н де Перси повторял, не замечая, что подражает современной галиматье:
То не светило дня уже,
Но до сих пор светило ночи!
И каковы бы ни были метафорические достоинства двух этих стихов, им нельзя отказать в верности. В самом деле, Эме, прекрасная Эме таила в себе преображенную, но отнюдь не уничтоженную силу. То, что когда-то было в ней блестящего, что слепило глаза и сокрушало сердца, делало ее на закате дней прекрасной, трогательной, безоружной, но сладостно неотразимой. Звездный блеск ее созревшей красоты смягчился. Он стал бархатист, как лунный свет.