— Его не надо жалеть, — сказал г-н де Фьердра, словно отвечая тайной мысли м-ль де Перси. — Он умер смертью шуана и похоронен на подобающем шуану месте — под кустом, меж тем как Детуш, которого аббат недавно встретил на площади Капуцинов, стал нищим, бродягой и безумцем, а Жан Котро, великий Жан Котро, давший имя шуанству, единственный из шести братьев и сестер избежавший гильотины и не погибший в бою, умер с сердцем, разбитым теми, кому служил[377] и у кого он, бедная великая романтическая душа, тщетно просил простого и смешного теперь права носить шпагу.[378] Аббат прав: они умрут, как Стюарты!
У м-ль де Перси не хватило духу хоть словом вторично возразить барону и аббату, этим раненным в сердце инвалидам Верности, которые жаловались друг другу на Бурбонов, как жалуются на возлюбленную: жалобы на нее, может быть, и есть самое пылкое выражение любви к ней!
— Воздав последний долг господину Жаку, — продолжала рассказчица, — мы занялись освобождением от оков шевалье Детуша, которого усадили на танге спиной к мачте — к ней привязывают бечевку, чтобы тащить лодку. Синие, схватив Детуша, надели на него как бы смирительную рубашку из перепутанных между собой цепей, до такой степени плотно и болезненно спеленавших члены гибкого и ловкого молодого человека, в которых дремала сила льва, что их разве что не парализовало. При своей врожденной любви к бою он, должно быть, невыносимо терзался, слыша, как пули свищут вокруг его товарищей, и не имея возможности плюнуть хоть одной из них в неприятеля; однако отличительной чертой храбреца Детуша было чисто звериное или дикарское умение терпеть, когда ничего изменить нельзя. В этом уроженце Гранвиля сидел настоящий индеец! До сих пор, на марше и ночью, он молча страдал от своих цепей, но теперь, с наступлением дня, когда враг больше не висел у нас на пятках, ему, разумеется, не терпелось избавиться от сокрушительной тяжести оков. Вскоре нам снова предстояло пуститься в дорогу, и будь Детуш свободен, у нас стало бы на одного лихого бойца больше в случае нападения на нас по пути в Туфделис. Итак, мы попробовали растянуть и порвать надетые на Детуша цепи, но, поскольку располагали только охотничьими ножами да курками наших карабинов, подобная работа грозила затянуться, а то и вовсе оказаться невыполнимой, как вдруг случай, какие бывают только на войне, избавил нас от затруднения, в которое мы попали.
— А, это история про Мудакеля, — уронила м-ль Сента де Туфделис, блаженно потягиваясь в своем кресле, как будто у нее под носом раскупорили флакон ее любимых духов.
Очевидно, рассказ, героический характер которого не слишком возбуждал ее детский мозг, принял наконец доступный ей масштаб. В этом мире все относительно. Время превратило белую лебедь в бедную гусыню, которая, конечно, не спасла бы Капитолий.[379] М-ль де Туфделис почти оживилась: Мудакель был ее часовщиком.
— Он только сегодня заходил завести часы, — глубокомысленно заметила эта непостижимая наблюдательница.
Она питала давний и прочный интерес к этому Мудакелю, который, как и она, верил в привидения и, приходя заводить Вакха из сусального золота, вечно рассказывал о явившихся ему призраках, а являлись они ему повсюду — таково уж было свойство этого славного человека: стоило ему выйти по известной нужде во двор, как они представали ему. Это был робкий, дотошный человек со слабым голосом, говоривший так же тихо, как он ступал в носках из ворсового бархата, которые постоянно носил из почтения к зеркальности паркета гостиных, где заводил часы. Субтильный и нервный, с белым старушечьим лицом, с совершенно лысым лбом и теменем, он тем не менее довольно забавно укладывал остатки волос на затылке и за ушами и даже пудрил их по той простой причине, что так делали порядочные люди до этой злополучной революции. Он, уверял Мудакель, всегда был аристократ. Со своими клиентами, то есть со всей Валонью, он выказывал робость, которая так льстит государям: это же восхитительно, когда человек теряет при них дар речи! Мудакель был льстецом от природы.
Он перемежал свои фразы стеснительным «Гм-гм!» и начинал невозможным «Итак, значит», доказывающим, что общение с тайнами механики еще не учит рассуждать, а когда чудак не возился с часами, он, и сидя, и стоя, и расхаживая, вечно потирал с удовлетворенным видом свои мягкие и бледноватые, как у любого часовщика, руки, привыкшие держать деликатные и хрупкие предметы, и был отрадой мальчишек, которые, возвращаясь из школы, собирались кучками у витрины его лавки, где за верстаком, покрытым белой бумагой и уставленным стеклянными пыльниками, восседал Мудакель с лупой в глазу, поглощенный поиском того, что именовал задоринкой.
8. Синяя мельница
М-ль де Перси, естественно, обошла молчанием простодушную реплику м-ль Сенты де Туфделис и продолжала:
— Силясь освободить Детуша от цепей, что в ту минуту, барон, казалось нам труднее, чем вызволить его из тюрьмы, мы увидели вдали, на бечевнике, человека. Сен-Жермен, у которого был глаз впередсмотрящего, заметил его первым; незнакомец спокойно направлялся в нашу сторону, хотя, сказав «спокойно», я сказала лишнее: он уже не был спокоен. Люди, сбившиеся кучкой в столь ранний час у речки, на берегах которой редко бывало много народу, да еще вооруженные, что просматривалось издалека, поскольку восходящее солнце, разгоняя туман, поблескивало на наших карабинах, — все это встревожило пришельца, приближавшегося осторожными, даже нарочито осторожными шагами. Вы же знаете, как он ходит, Сента? Я всегда помнила Мудакеля таким. На берегу речки, где я впервые встретилась с ним, он выглядел точно так же, как здесь, у вас в гостиной. Да, наша группа, которую он издали не разглядел во всех подробностях, внушала ему тревогу, что даже заставило его повернуть обратно по бечевнику, словно кота, завидевшего опасность и обходящего ее.
«Так не уходят, любезный, — остановил его Сен-Жермен, — когда тебе еще до завтрака выпадает счастье повстречать королевских егерей, и обещаю тебе: нынче утром ты никому не расскажешь о встрече с нами».
Сен-Жермен, без сомнения, вогнал бы ему пулю в самую середку между плечами, но тут Ла Варенри, силившийся раньше сломать болтик в одной из цепей на Детуше спинкой охотничьего ножа, вытащил ею курок из своего карабина.
«Оставь ты дурня! — одернул он Сен-Жермена. — Он не шпион. Это Мудакель, Мудакель из Маршесье, и он возвращается оттуда в Кутанс, где подвизается в подмастерьях у часовщика Лекалюса на Соборной площади против Распятия. Я его знаю — он роялист. Он не раз чинил мои охотничьи часы. А появился он, как яичко к Христову дню. Наверно, сам Бог послал нам его: у часовщика всегда в кармане какой-нибудь инструмент или хоть часовая пружина, и он, того гляди, окажет нам столь необходимую помощь в возне в этим треклятым железом».
И так как путник, боясь новых осложнений, опять повернул назад, Ла Варенри бросился за ним, крича:
«Эй, Мудакель, эй, стойте! Мы — друзья!»
Часовщик остановился и через две секунды уже снял шляпу перед Ла Варенри, вслед за которым, по-прежнему держа ее в руке, подошел к нам.
«Ах, Боже мой! — воскликнул он. — Вы тоже здесь, господин Дефонтен? И вы, господин Лотен де Бошоньер? (Того и вправду так звали.) И вы тоже, господин де Бомон? Итак, значит, я имею честь засвидетельствовать вам свое нижайшее почтение, и прошу верить, что я, итак, значит… что я… гм-гм… не думал… гм-гм… встретить вас в такую рань».
«Для нас, рыцарей без крыши над головой, сейчас, пожалуй, уже несколько поздно, — возразил Ла Варенри, — но служба короля — превыше всего. Она вынудила нас провести ночь в Кутансе, почему мы и не поспели восвояси до рассвета, когда отходим ко сну. Вы добрый роялист, Мудакель, и порадуетесь, узнав, что этой ночью мы неплохо поработали в Кутансе, но вы, любезный, нужны нам сегодня утром, чтобы завершить нашу работу».