Наконец старик натянул слишком длинные брюки на свои тоненькие, как у саранчи, ноги. От воротничка он отказался наотрез.
— Того и гляди, подскочит кто-нибудь и придушит! Отказался и от шляпы.
— Шляпа — для образованных, — заявил Лукайя и нахлобучил на голову свою рыжую папаху, взлохмаченную, как ястребиное гнездо.
У Тараша в Окуми был только этот костюм, который он отдал Лукайя. Стал просить мать, чтобы достала ему отцовскую чоху.[62]
Майя встревожилась.
— Не след одеваться в платье покойника, — говорила она.
Но, конечно, уступила, принесла чоху.
Тараш почувствовал запах нафталина. И показалось ему, что к нафталину примешивается запах мертвеца, тот самый, который он ощутил, когда на парижском кладбище в последний раз целовал отца.
Надел шаровары, стянутые у пояса тесьмой, Лукайя смазал сапоги гусиным салом, и все же прошел час, пока Таращу удалось натянуть их на ноги. Потом принялся застегивать архалук.
Наконец надел чоху, вышел к матери.
Майя прослезилась. Прижала сына к груди и поцеловала, не отдавая себе отчета: был ли то сын или молодой жених — тот, что когда-то осадил коня во дворе ее отца, Шергила Дадиани? И не была ли сном вся ее жизнь, полная тревог и слез, бегство мужа с единственным сыном на чужбину и темные ночи девяти зим, проведенных в Окуми в одиночестве?
Протерла мокрые глаза. Видит: нет, это не бесценный Гулико, стройный, как платан, ее жизнь, опора и утешение.
Только что проклинала она в душе юродивого Лукайя (за то, что он надел костюм Тараша), а сейчас благословляет доброго вестника Лукайя Лабахуа (за то, что наполнил радостью ее сердце).
Усадив Лукайя на стул, Тараш снова налил ему водки.
— Как поживают ваши? — спросил он.
— Дай бог здоровья всем твоим, шуригэ, — сказал Лукайя, поднимая стопку. Потом кинулся к своим отрепьям, порылся в них и достал оттуда измятое письмо.
«Не скрою, — писала Тарашу Каролина, — что меня очень удивил ваш неожиданный отъезд из Тбилиси. До сих пор мне казалось, что вас-то я хорошо знаю. По крайней мере должна хорошо знать, так как, если не считать некоторых ваших странностей, вы мне родственны по духу.
Но вы человек такого нрава, что, как мифическая золотая змея, ускользаете из рук. И некоторые ваши поступки ставят меня в тупик.
Может быть, вы и правы, утверждая, что общность культуры не дает ключей к пониманию человеческой души.
Ваше исчезновение очень меня огорчило.
Не знаю, что произошло в Тбилиси между вами и Тамар. Поверьте, и в случае серьезных обстоятельств у меня хватило бы такта, а у Тамар — скрытности.
Я бы сказала, что скрытность свойственна грузинкам. Иностранцу обычно кажется, что у грузин — открытая душа. Но так может утверждать лишь тот, кто слепо доверится сладкоречию и радушию тамады.
На самом деле вы скрытны, часто кривите душой, как и европейцы, и преувеличиваете все сущее, как азиаты.
После похорон бедного Ношревана мы с Тамар еще три дня оставались в Тбилиси. Я справлялась о вас у знакомых, искала глазами на улице. Потом мы обе вернулись домой, потому что Тамар не приняли в институт.
Тамар чувствует себя неважно, и видно, что она чем-то расстроена.
Дедушка Тариэл поначалу так обрадовался нашему возвращению, что даже перестал ворчать. А сейчас брюзжит по-прежнему.
В Зугдиди стоят жаркие дни и чудесные лунные ночи. Мы с Тамар допоздна засиживаемся в саду.
Я даже не знаю точно, где вы? Лукайя уверил меня, что вы в Окуми, и я пользуюсь случаем, чтобы с ним послать этот сердечный привет.
Помнится, вы говорили, что думаете поселиться в Окуми и заняться хозяйством. А мне все же кажется, что вы там не выдержите и вернетесь в Тбилиси.
Желаю вам удачи во всех делах».
Боюсь, что моему читателю неизвестно, что такое малануроба. Между тем она сыграла роковую роль в судьбе моих героев.
Поэтому я постараюсь хоть приблизительно описать ее вам, тем более что в тот год малануроба происходила в Окуми в последний раз. Организована она была для фильма, чтобы будущие историки ломали себе голову над разгадкой этой древнейшей мистерии. (Мне искренне жаль историков: не могу я взять в толк, как это можно описать что-либо в точности, как оно происходило когда-то?)
Накануне праздника Успения пономарь трижды трубит в трубу.
В Окуми сохранилась старинная труба, привезенная из крепости Сатанджо. Когда-то ею оповещали жителей Ингурской долины о приближении неприятеля.
Как в свое время писала Майя Тарашу, окумский пономарь переменил профессию и занялся более выгодной работой. Поэтому обязанности звонаря взялся выполнять Лукайя Лабахуа. Забавен был этот карлик, дующий в огромную трубу!
На его зов со всего села собрались старики и пожилые люди. Вознаграждение, обещанное киноэкспедицией, привлекло и молодежь.
Выбрали двенадцать малануров или, как их называют, «тариэлов». Шестеро изображали приверженцев князя Дадиани, остальные шесть — приверженцев царя Картли. Все двенадцать оделись, как одевались встарь: заложили архалуки в шаровары, головы повязали красными башлыками, обулись в мягкие чувяки.
Тараш Эмхвари с утра отправился на место съемки вместе с Лукайя.
На церковном дворе выстроились киноаппараты.
Детвора обступила операторов и режиссера.
Тараш сел под липой.
Дуплистые липы, такие знакомые с детства, показались ему уменьшившимися в росте.
Это место когда-то Арзакан и Гулико считали берлогой трехголового дэва-великана. Сколько раз мчались сюда верхом на палках, чтобы разорить жилище дэва, а с наступлением сумерек стремглав бежали домой, спасаясь от «духов покойников».
Мисоуст искал своих ровесников среди собравшихся крестьян. Почти все они обзавелись семьей, кое-кого не было в живых. У некоторых посеребрились виски.
Парни разглядывали Тараша, стоя в отдалении. Старики снимали накрученные на голове башлыки, почтительно кланялись «сыну Джамсуга Эмхвари» и заводили с ним чинную беседу.
Хотя на Тараше была изрядно выцветшая чоха и на плечах — небрежно перекинутый башлык, тем не менее соседи стеснялись его, как «чужого».
Некоторые саркастически улыбались, говорили:
— Оделся по-крестьянски! Бывший князь подлаживается под новое время.
Вообще-то говоря, появление Тараша вызвало немало толков.
Одни утверждали:
— Из Тбилиси прислали его заведовать школой. Другие двусмысленно ухмылялись:
— Разве уживется в Окуми человек, побывавший в Европе?
Глубокий старик Омар Ломиа поцеловал Тараша в правое плечо, обнял его, заглянул ему в глаза и, перекрестившись, сказал!
— Да будет благословенно имя господне! Вылитый Джамсуг! Точь-в-точь таким был покойный, когда в первый раз приехал из России.
Так, окруженный школьными товарищами, сидел вернувшийся на родину Тараш, беседовал на крестьянский лад и курил простой табак.
И непривычным теплом и нежностью наполнилось его сердце.
— Сколько у тебя ребят, Джвиби?
— А у тебя, Гурам?
— А у Геги?
— У Эстатэ?
— У тебя, Джвебе?
У Джвиби оказалось трое детей, все мальчики.
У Гурама — шестеро, девочки и мальчики. У Эстатэ двое померли, остались девочка и мальчик, они уже ходят в школу. У Джвебе пятеро детей.
— Сколько же мальчиков? — спрашивает Тараш.
— Все пятеро — мальчики.
— Ого! Я помню, ты любил охоту, да и рыбной ловлей не брезговал. Вот тебе и помощники. Забирай всех пятерых и шагай па охоту!
В свою очередь Джвиби, Геги, Эстатэ, Гурам и Джвебе вопросительно смотрели на Тараша. Никто не решался спросить: «А у тебя?»
Но Тараш и без слов понял их. Он задумался: никого не было у него, никого, кроме престарелой матери.
Опять вернулись к воспоминаниям детства.
— Помнишь, Мисоуст, как тебя понесла неоседланная лошадь на этой площади? Ты цеплялся за гриву и умолял: «Задержите лошадь!» А в этом году вы с Арзаканом взяли большой приз на скачках, — говорит Джвиби Дзаганиа.