«Газеты, книги, — говорил он, — все идет оттуда. В Тбилиси живут безбожники, социалисты, все эти разрушители порядка и семейных устоев. Разве может быть здоровая семья, если женщине дали мужские права?»
Вот почему не любил Кац Звамбая Тбилиси.
— Арзакан хочет попросить лошадь у Мачагвы Эшба для товарища, который ждет его в Зугдиди, — сказала Хатуна мужу. — Из Зугдиди они поедут верхом до Сенаки.
— Мачагва не откажет мне в просьбе, но зачем же Арзакану вести лошадь порожняком, когда с ним может поехать Келеш? — ворчал старик.
Но Арзакан почему-то заупрямился и не захотел взять Келеша.
Кац Звамбая уступил. «Лишь бы убрался отсюда на время коллективизации, а там пусть хоть на спину взвалит себе лошадь Мачагвы!» — рассуждал он сам с собой.
Мать привыкла к отлучкам Арзакана, ее путало лишь то, что он отправлялся в путь в понедельник.
Со слезами пекла она ему на дорогу пирожки.
— Солнышко мое, радость моя, не езжай в понедельник, — молила Хатуна, разделывая тесто тонкими, как газыри, руками. — Сам знаешь, на дорогах неспокойно, и на селе много у тебя недругов. Дурные сны мучили меня и вчера и позавчера.
Сын, нахмурившись, чинил плетку и с горечью слушал причитания матери. Даже такую маленькую ее просьбу не может он выполнить. Ведь он обещал Тамар, что доставит ей лошадь к четырнадцатому августа!
— Ну, какая беда, мама, в том, что завтра понедельник? Какие теперь понедельники? Пора забыть об этом.
Но разве можно ее убедить? Лицо матеря горько собиралось в морщины, и у Арзакана щемило сердце: казалось, сама старость заклинает его.
…Наступил понедельник.
Ранним утром вышел Арзакан к реке и загляделся на кипевшую в ней жизнь. Смотрел, как резвились, гоняясь за мошкарой, стайки головастиков, как расходились по воде маленькие круги.
Солнце уже взошло, но его лучи с трудом пробивались через густую листву. И в тех местах, где играли солнечные блики, из воды высовывались рыбки.
Безмолвное ликование, с каким миллионы речных обитателей приветствовали солнце, поразило Арзакана.
Время от времени проплывали лососи. Величаво проносились они через толпы головастиков, бросавшихся от них врассыпную.
Жизнь природы всегда повергала Арзакана в раздумье. Он вспомнил детство. Образ босой Дзабули встал перед ним: вот здесь Арзакан и Дзабули искали разноцветные камешки, копались в мелкой заводи, ловили рыбу крошечными сетями. А вот под тем старым вязом прятались они в полдень, играли в «мужа и жену» — Арзакан и Дзабули…
Мать окликнула его, позвала к столу.
Хатуна упросила сына напоследок, перед отъездом, позавтракать вместе с отцом.
— Хоть и сильно он обижен, но все же болеет душой за тебя, — шептала она. — После субботнего происшествия ночей не спит, грозится перебить твоих врагов.
За завтраком старик заставил сына выпить два стакана водки. Арзакан молча ел хачапури,[29] любовно глядел в глаза матери, порой угощал малышей и ласкал их.
А выйдя на крыльцо, почувствовал, что двигается как в тумане, и не мог понять: от водки ли это ощущение или от тоски? Начинало казаться, будто ему предстоит далекий, незнаемый путь, будто навсегда прощается он с этой прекрасной магнолией, растущей перед домом, с этим тополем, орешником, яблоней, с пышными султанами инжирного дерева — бесстрастными свидетелями его детских лет.
Взглянул на инжирное дерево, и вспомнился Тараш Эмхвари. И сейчас же встал перед ним образ Тамар.
Тамар поедет с ним в Тбилиси. В этом городе, думал он, все решится, и после этого он снова примирится с Тарашем Эмхвари.
Да и чем, в сущности, провинился перед ним Тараш? Ни разу не позволил он себе ни одного обидного слова, всегда выказывал к сыну своей кормилицы неизменную сердечность.
Взгляд Арзакана упал на стадо, рассыпавшееся по пастбищу.
«Как знать, может, и отца собьют с толку, и он, как те злобные кулаки, заколет этих чудесных, работящих животных? Ведь эти бычки — Цабла, Лома и Гвиниа, — все они питомцы Арзакана. А тот черномордый Квишора и выкормлен им».
И где-то в тайниках своей души он уловил нечто вроде привязанности собственника к скотине. «Нет, — тут же утешил он себя, — это не привязанность собственника, это просто любовь к живым тварям. Я ведь всегда любил животных».
Сегодня он уезжает из Окуми. Пусть же судьба сохранит и эту скотину, и эти тополя, орешники, инжирное дерево, и этот двор!
А Арабиа? Привязав Арабиа к столбу, отец чистит его скребницей. Никогда раньше не видел Арзакан, чтобы отец готовил коня для сына.
Со всем мог примириться юноша, но одного не мог себе представить, — как он расстанется с Арабиа? Одна мысль об этом причиняла ему физическую боль. И это не было воображением, — самую настоящую, реально ощутимую боль. Но он тотчас же утешил себя: ведь еще неизвестно, удастся ли ему устроиться в институт.
Огорчало его и то, что он оставляет мать с тираном-отцом.
С такими думами Арзакан выехал на шоссе. Мать старалась держать себя в руках, но по лицу ее катились слезы. И опять показалось Арзакану, что сама старость умоляет его остаться.
Дорогой Арабиа артачился, он не выносил, чтобы вровень с ним шла другая лошадь. Глядя на него, нервничала и лошадь Эшбы. Выйдя из терпения, Арзакан огрел обеих плеткой.
Взглянул на небо и перевел коней на рысь.
Ехал и представлял себе завтрашнюю встречу с Тамар. Не откажется ли она от своего обещания, поедет ли с ним на верховую прогулку? Он ясно представлял себе ее стройную фигуру, движения, речь. Вот только выражение ее лица не в силах был припомнить.
Вспомнил путешествие в Илори, свадьбу Арлана и то мгновение, когда Тамар, взглянув на купол храма, вдруг обнаружила потерю своего креста.
Арзакан схватился за боковой карман. Крест при нем. Как только они приедут в Тбилиси, он его непременно ей вернет. Там совсем другая атмосфера. Тамар острижет волосы, а крест продаст или подарит в музей.
Да, в Тбилиси все будет совсем иначе. И ему казалось, что он уже слышит гул фабрик, рев автомобильных гудков, резкие звонки трамвая…
Наступала ночь. Почернели вершины гор. Туман окутал крепость Сатанджо. Потемнели дороги.
Молчали придорожные леса. И лишь изредка доносился скрип арбы.
Крепко держа поводья, Арзакан выравнивал бег лошадей.
До Ингура оставалось несколько километров.
…Под бревенчатым мостом, перекинутым через приток Ингура, притаились тени двух рыболовов. У одного из них, высокого роста, через плечо перекинут белый башлык.
Человек с башлыком беспокойно ворочался, вставал, снова садился. Затенив ладонью глаза, глядел на запад.
— Слушай, Джото, ты наверняка знаешь, что он сегодня выехал из Окуми?
— Наверняка, дядя Гвандж, клянусь памятью матери! Сегодня я подослал к ним сестру, она видела, как старик чистил Арабиа.
— Но ведь сегодня понедельник, — мы и забыли об этом. Неужели Кац Звамбая позволит своему сыну выехать в понедельник?
Некоторое время молчали.
Джото вытянул удочку, и оба услышали, как с лесы, журча, стекала вода.
Ветер доносил издали скрип запоздалых арб.
— Послушай, Джото, почему так оплошал этот скопец Ломкац Тарба? Как же семеро братьев не смогли укокошить одного змееныша?
— Сестра утром рассказывала: Ломкац, оказывается, был ранен в живот.
— А может, у них патронов не хватило, у этих растяп, а, Джото?
— Патронов-то было вдоволь. Я сам, дядя Гвандж, дал им накануне двадцать пять штук. Но змееныш заполз под машину.
— Откуда, черт возьми, взялась там машина?
— Они же укатывают Окумское шоссе.
— Да проклянет их святой Георгий Илорский! Эти окаянные вечно что-нибудь укатывают, — проворчал Гвандж Апакидзе. И опять зорко поглядел на запад, хрустя пальцами.
Потом сел рядом с Джото, оперся локтями о колени, сжал голову руками.
— Опоил нас этот мерзавец Чамба! Помолчав немного, добавил:
— Если и сегодня увернется от нас сын криворожего, тогда прощай! И Арабиа, и шервашидзевская дочка достанутся ему. Слушай, Джото, говорят, что его вызвали в Тбилиси, чтобы назначить секретарем нашего района. Если это случится, нам с тобой придется распроститься с Окуми. А крестница моя, конечно, выйдет за него замуж…