Но может быть, слух обманывает меня. Что это? Глухарь ли кричит или шумит в моих жилах кровь?
Нет, это крик глухаря…
И, доносится он откуда-то издали, из бездны.
Следую по тропинкам, окутанным сумерками. Одолел подъем, заваленный огромными каменными глыбами, и вышел на необъятно широкое плоскогорье.
Кое-где сохранилась поросль сухой альпийской травы. Окидываю взглядом местность и вижу: трава передо мной шевелится, явственно слышится шелест ветерка. Протираю глаза. Что-то движется навстречу мне, прямо на меня, пробираясь по траве. Мелькнула темно-серая спина, потом исчезла…
Напуганный человек легко поддается суеверным страхам.
И я подумал: может, это вовсе не птица, а какой-то неведомый зверь? Или то в траве на четвереньках пробирается человек, кричит глухарем, крадется скрытно в сумерках?..
Снова мелькает темная спина странного существа.
«Волк!» — пронеслось у меня в мыслях.
Машинально вскинул ружье… и услышал что-то похожее на блеянье козы.
Что же я увидел? То маленькая косуля бежала мне навстречу и жалобно блеяла.
Восторг охватил меня. Отбросив ружье, я обнял шею прелестного создания. Должно быть, бедняжка искала в темноте свою мать. И я прижал ее к себе, подобно тому, как мать приникает к плачущему ребенку.
Ах, что это?
Пуля раздробила ей берцовую кость! Чувствую, как вздрагивает раненое животное в моих объятиях, обливая меня своей теплой и чистой кровью…
Эта встреча наполнила меня счастьем, словно впервые я увидел живое существо.
Я ощутил тепло жизни здесь, в этой надоблачной пустыне, где на ледники, на гранит и на снежные вершины опрокинулось безмолвное, холодное небо…
Но бедное животное поняло, в чьи жестокие руки оно попало, и жалобно закричало.
Как страстно захотелось мне в эту минуту постичь язык животных, чтобы я мог сказать этому милому, бессловесному созданию:
«Не уходи, останься со мной на этом необитаемом плоскогорье. Я постелю тебе мою бурку и прижму тебя к своему озябшему от постоянной ненависти сердцу. Не уходи, я буду поклоняться тебе, как лохматый сван поклоняется богине охоты, вашей Дали»…
Но еще и еще раз рванулась косуля, замычав так жалостно, точно ей в сердце вонзили нож.
Мольба ее потрясла меня. Я отпустил ее на волю.
В последний раз прокричала она в оглохшее ухо ночи и исчезла, растворилась во мраке.
Мне же долго еще чудился ее плач, пока, прижав к себе ружье, я не заснул таким же глубоким сном, каким спали ледники, объятые безмолвием.
Я проснулся под утро, продрогший от холода. Надо мной, одиноким, переливалось и играло огнями небо — безмолвное, таинственное и прекрасное, как мечта о недосягаемом…
Больше ничего примечательного в моей здешней жизни не произошло. Мы все здоровы.
Муж моей кормилицы по-прежнему ворчит. По временам он куда-то исчезает. Думаю, что он пробирается к черкесам, приводит оттуда коней. Потом он и Кора Махвш целыми часами беседуют на непонятном для меня и Арзакана сванском языке.
Арзакан подружился с внуком Махвша — Сауром.
Я, по обыкновению, одинок; хожу на охоту, карабкаюсь по горам, пью сванскую водку, настоянную на бузине, иногда соревнуюсь со сванами в стрельбе из ружья.
Сейчас, не переставая, идет снег. Он покрыл все вокруг.
Сижу в башне, отрезанный от мира. И радуюсь тому, что это так.
Ваш Т. Э.»
«Элен Ронсер
Рим, улица Неаполя, М 17,
1931 г. 1 декабря.
Дорогая Элен!
Я не смог вовремя ответить на твое письмо. Ты бы ужаснулась, если бы знала, где я нахожусь сейчас.
Возьми географическую карту и веди по ней своим прелестным пальчиком: на подошве Апеннинского сапога найди город Таранто, дальше — Пирей, пройди по Эгейскому морю, потом по Мраморному, выйди к Стамбулу, из Стамбула возьми прямо на восток, найди Батуми — первый порт Грузии.
От Батуми отправляйся на север, к знаменитым плодородным полям Колхиды, найди Мегрелию, пройди ее… и, может быть, на той карте даже не будет обозначено название нашего края.
Высоко в горах, в складках Кавкасиони лежит он.
Я живу в уединенной башне. Фотографов здесь нет, и я тоже не захватил своего аппарата. Иначе я послал бы тебе мою карточку, и (я уверен) ты навсегда исцелилась бы от любви ко мне. Я отпустил себе бороду такую же длинную, какую носили мои предки. На мне простая чоха (из материи более грубой, чем носили крепостные моих предков). У меня отросли ногти, и так как тут нет маникюрш, то мне приходится обрезать их лезвием моего острого кинжала.
Здесь недостаток металлических изделий, ибо в нашем краю сохранился смешанный уклад, смешение каменного века с бронзовым. Поэтому одним и тем же кинжалом я режу мясо и вырезаю себе дубинку, чтобы защищаться от собак.
А собак здесь столько, что они ночью могут стащить всадника с седла. Они садятся у хлевов, у ворот и поднимают такой оглушительный лай, что я совершенно теряю способность мыслить. (Впрочем, это не столь большая потеря.)
Теперь ты видишь, мой ангел, куда ты собиралась ехать вместе со мной?..
Сейчас ты, без сомнения, воздашь мне должное за то, что я не позволил тебе променять прекрасные проспекты Парижа и Рима на эту неуютную Сванетию.
Но я должен тебе признаться, что там, в ваших блестящих городах, я чувствовал себя гораздо несчастнее, нежели здесь.
Об одном я очень жалею, — нет со мной твоей карточки. Случилось это потому, что я вообще не любитель фотографий.
Как бессильна человеческая фантазия, дорогая! Я стосковался но тебе, так как тоскует человек по несбыточному и недостижимому. И все же я не в состоянии представить себе твой облик.
Вот лучшее доказательство нашей душевной нищеты — эта вечная тоска по далекому и недостижимому. Мне кажется, будь ты тут, со мной, я согласился бы навсегда поселиться в этом горном краю и стал бы кормить тебя, мой ангел, мясом тура, лани и глухаря.
Сванские женщины научили бы тебя вязать, вышивать и прясть шерсть. С каким удовольствием надел бы я выкроенную тобой чоху, связанные твоими руками носки и с радостью остался бы на всю жизнь в такой вот башне, в какой живу сейчас.
Ведь ты любительница всего необычайного; ты безусловно полюбила бы нашу Сванетию,
Представь себе, мой ангел, народ, который еще не иссушил свои мозги над бухгалтерскими книгами.
Здесь не встретишь на дорогах блестящие дощечки с надписями: «Венеролог»… «Абортмахер»…
Здесь еще никто не видел ни протезов, ни противных синих очков. Жители еще не одурели от трамвайной тряски, и сон их не тревожат рев автомобилей и фабричные гудки.
Идешь по дорогам и видишь то церковь, построенную в первых веках нашей эры, то шест с нанизанными на нем листьями, брошенный богомольным прохожим.
Если ты ступил на сванскую землю с враждебными мыслями, тебе не позволят ходить по священным рощам.
Утром, в полдень и вечером сваны глядят на эти прекрасные горы, трудятся, играют на чонгури, по-детски следуют своим влечениям и за кровь, пролитую сто лет тому назад, сегодня мстят прапраправнукам убийцы.
Они опоясывают свой стан поясами, украшенными золотыми и серебряными бляхами. Врагов преследуют до самой могилы, друзей укрывают в своих башнях.
Здесь встают до рассвета, опережая солнце, и ложатся спать до заката, опять-таки опережая солнце.
Никому не разгадать тайн сванских женщин. Убийство на романической почве — здесь самое обычное явление.
В. нашем краю еще крепок родовой уклад. Никто без согласия дедушек и бабушек ни жениться, ни развестись не может. Женщины не ходят здесь в суд за алиментами.
Как только родится ребенок, ему тотчас же надевают на шею ожерелье из волчьих зубов. Волков считают псами святого Георгия и раз в год устраивают в их честь пиршество. Это празднество называется «праздником волчьих факелов», потому что на пашнях зажигают факелы из веток вяза.
Из всего сказанного ты поймешь, где я нахожусь теперь. Ты, вероятно, часто бываешь на Форуме, проходишь мимо Капитолийского музея, по вечерам слушаешь перезвон колоколов или оркестр в том маленьком кафе, что находится против белой церкви.
Ты можешь каждый день видеть мою любимую Персефону с беломраморными руками.
Сколько времени я не был в кино и ничего не читал! Однажды, охотясь на туров, мы забрели в пещеру и нашли там газету, оставленную альпинистами. Я прочел ее при свете лучины и сколько узнал новостей! Оказывается немецкий поэт Райнер Мариа Рильке умер в нищете, совершенно одинокий, а Томаса Манна фашисты изгнали из Германии.
Рильке давно оставил поэзию, потому что вовремя понял, что европейская буржуазия узаконила абсолютное безвкусие. На этом фоне голос большого поэта должен казаться столь же неуместным, как пенье соловья на лесопильном заводе.
Один проницательный француз верно предсказал судьбу европейских писателей еще сто лет тому назад: «Я думаю, — сказал он, — что через сто лет всякий, кто причастен к чему-либо великому, к чему-либо прекрасному, всякий, в ком живет поэт, без сомнения, наложит на себя от скуки руки».
Я засел за чтение изорванной газеты со рвением человека, только что выучившегося грамоте. Я узнал, что в Париже вышел еще один роман о несчастной любви в пятьдесят печатных листов; что какой-то немецкий ученный работает над аппаратом для угадывания человеческих мыслей и что скоро мы, находясь в Сванетии, сможем знать, о чем думает человек, промышляющий усачей у берегов Аляски.
Если это осуществится, никто не захочет влюбляться. Романы будут лишены интриги, супруги то и дело будут обливать друг друга серной кислотой. Исчезнет всякая тайна, все будет известно всем, и никто не станет писать о любви и дружбе.
Уже поздно. Ты, наверное, собираешься сейчас в оперу, а вокруг меня все уже спят.
Слышу чей-то вой: должно быть, это волк.
Как волнует меня завывание одинокого зверя, запертого в этих теснинах! Может быть, его мучает голод в нашем царстве ледников, а может, то не голод и не жажда, а просто холодно ему, одинокому, бездомному, и хочется любви.
Никого не жаль мне так, как того, кому недостает любви.
Завтра отправлюсь стрелять глухарей и должен встать до восхода солнца.
Прощай, мой ангел. Навеки твой
Тараш Эмхвари».