Грязная, мутная пена на бурлящем потоке Революции.
Конторская папка заключала в своих недрах историю одного русского мужика. Одного из тех миллионов, что шли в четырнадцатом, запыленные, топали по булыжным мостовым городов, по бархатной пахучей пыли проселков, под вой и причитания жен и матерей, шли в тяжелом молчании или под разухабистую песню – с присвистом, с гиком…
А дальше были красные вагоны, незнакомые названия станций, золотые с ржавчиной поля, стремительно проносящиеся навстречу. И три года войны, долгие годы ужаса, крови, боли, отчаяния и страданий – за что? про что?
Было непонятно, но кто своей башкой допер, кому серые листочки «Окопной правды» пояснили что к чему.
И вот – семнадцатый.
И вот закружило!
Сперва – к чертям «ваше благородие», а запросто, по-человечески: «господин штабс-капитан», «господин полковник». Оклемавшись маленько, взялись с господ генералов погоны золотые рвать, а то так и к стенке, на распыл. Случалось.
С красными бантами на беспогонных кителях – оратели, новая напасть. Лозунги пошли: «До победного конца», про Учредительное собрание и прочие. Однако не поддавались, стояли на своем, потому что лозунг солдату выходил единственно такой: к чертовой матери!
И – айда ко двору.
А дома…
Ну, тут разное бывало. Кто, озверев от фронтовой канители, от бесполезного сидения в окопах, кинулся к земле, к хозяйству, махнул рукой на все – пропади она пропадом, эта, так ее и растак, политика! Тут сарай завалился, баба без мужика извелась в отделку, пашня неухожена, зачерствела, ребятенки пообносились, голые…
И уходили по колени, по пояс, по грудь – в землю, в деревенские заботы, в мужицкие дела, зачуравшись от всего, не глядя за околицу – что там за нею.
А кто, приветствуя новую жизнь, сообразив, что не на блюде с расшитым рушником преподнесут ее блага, наскоро залатав крышу избенки, рассохой подперев завалившийся угол сарая, шел в военный комиссариат, верстался в молодую Красную Армию, дабы собственной рукой строить новый мир.
B числе последних был и тот, о ком рассказывали собранные в папке документы.
Иван Распопов
Собственно, это была только внешность жизни крестьянина Зареченского уезда Комарихинской волости села Старая Комариха Распопова Ивана Павловича.
Жизни, отраженной в казенных бумажках – актах, справках, донесениях, протоколах допросов по делу об убийстве старокомарихинского предкомбеда и четверых бойцов из продотряда товарища Попешко.
Кроме того тут были две фотографии Ивана. На одной – солдат царской действующей армии: руки по швам, грудь колесом, два Егорья на тесной куцей гимнастерке. На другой – лихой боец, рубака, островерхий шлем со звездой, кавалерийская шашка меж колен и руки гордо положены на эфес. Орден на банте украшает могучую грудь.
Герой!
Справка-характеристика из воинской части, где служил: «Дисциплинирован, исполнителен, в боевых действиях находчив и отважен».
Донесение волостного милиционера: «Какового числа побиты до смерти предкомбеда т. Шишлянников и четверо продотрядчиков бойцы Вакуленко, Смирнов, Приходько и Самусенок. После чего селяне посидалы на коней и прибыли в волость, дэ произвелы расправу над секретарем волисполкома т. Черных и ходилы по хатам, шукалы коммунистов з целью побить же. Атаман ихой преступной шайки некий крестьянин села Старая Комариха Распопов Иван, по батюшке не знаю, быв. боец Кр. Армии приехавши на побывку и стал во главе. О чем доношу».
Над картой
Николай склонился над картой.
Крутогорская губерния таращилась на него круглыми, как бы испуганными зрачками двенадцати уездных городов.
Капризные очертания уездных границ, напоминали разное: скорняжью шкурку, кривой огурец, горбатого монаха.
Синими набухшими жилами обозначились реки. Редко-редко – зеленые пятна лесов, а то все – поля… поля… поля… Плоская просторная равнина.
Южные уезды губернии граничили с Областью Войска Донского.
А вот и Зареченск – сонный, пыльный, с огромным, не по городу, каменным острогом, с густым басовитым перезвоном трех монастырей.
И вот она – волость Комарихинская, где большие богатые села – высоко, на глинистых, на меловых кручах Дона, где звонкий, веселый говор – полурусский, полуукраинский. Где испокон веков куркули плодились что мухи на падали…
Там нынче бурлило.
Письмецо
Часы на камине аккуратно проиграли приглашение к танцу. Кавалер в чулках, оттопыривая каляные фалды голубого кафтана, отставил ножку и судорожно покивал париком. Дама нырнула в фижмы, присела. После чего тоненький колокольчик прозвенел пять раз.
С последним звоночком Розенкрейц просунул голову в приоткрытую дверь и спросил:
– Можно?
– Входи, входи! – Николай отодвинул карту. – От Чубатого никаких вестей?
Дня три назад начальник внутренней охраны Василий Чубатый с десятком бойцов был откомандирован в Комариху для ареста Распопова и его так называемого «штаба».
Розенкрейц вертел в руках карандашик, молчал. Были у него такие пренеприятные манеры – не сразу отвечать на вопрос, жутко сводя глаза к переносью, скучно молчать, а то уставиться куда-то в сторону, подрагивая подбородком вместо улыбки или, вот как сейчас, играя карандашом, делая вид, что глубоко в себе, что не слышит.
– Ну?
– Никаких, – сказал Розенкрейц. – Ровным счетом ничего. А вот это – прочти.
Положил на стол грязный, замусоленный листочек голубоватой бумаги. Чье-то письмо: «Дорогой Толечка! Извини, что долго не писал, были причины…»
Заботливые вопросы: как поживает, удобно ли съездилось к дяде Саше и как тот принял. Няня здорова ли? А задержался с письмом потому, во-первых, что не знал точно, когда соберутся родственники, и, во-вторых, еще не был приготовлен сувенир. Теперь сувенир дожидается бесценного Толечку, а родственники обещали быть к двадцатому ноября. И все с нетерпением ожидают его приезда и, кажется, готовы всемерно помочь милой нянечке в ее бедственном положении…
– Шифр, как будто?
– Глупейший причем. – Розенкрейц оскалил лошадиные зубы, достал трубку, выгреб из кармана френча горсть табака. – Но, заметь, ни конверта, ни имени адресата. Вот прямо в таком виде и изъято из шапки.
– Из… шапки?
– Ну да. Слушай. Милиционер в Слободке увидел – идет лошадь, вожжи кинуты, волочатся, в санях мужик лежит. В обнимку с граммофоном. «Что за черт, уж не мертвый ли? И откуда граммофон?» Остановил, давай расталкивать, а человек пьян до бесчувствия. Ну, повез в отделение, сани обыскали. В соломе сумка с деньгами, много что-то, разные – царские, керенки. В кармане полушубка – справка из сельсовета – кто такой. А в шапке – вот это письмецо.
– Каким сельсоветом выдана справка?
– Да в том-то и дело: Комарихинским.
– Ин-те-рес-но…
– Еще бы не интересно!
– Допрашивали мужика?
Розенкрейц возился с трубкой, мучился, хлюпал, с трудом раскуривая сырой табак. Сплюнул попавшую в рот горечь, болезненно скривил губы.
– Что мужик? – с нетерпением повторил Алякринский.
– А ничего… – Розенкрейц сердито поглядел на трубку, сунул ее в карман. – Говорит: знать не знаю, ведать не ведаю. Приезжал на базар, продал сала с полпуда, часть обменял на музыку с трубкой, часть на одеколон, напился. Ничего, говорит, не помню, и шапка не моя. Часа четыре бился с дитем природы… Жуть!
– М-м… Не говорит, значит, откуда у него это письмецо? – Алякринский задумчиво растушевывал на клочке бумаги какие-то круги, квадраты, треугольники, творил какой-то геометрический хаос. – А жаль, что не говорит… Это, кажется, кончик нитки от комарихинского клубка.
– Ска-а-жет! – Розенкрейц хлопнул ладонью по столу. – Чтоб я так жил – скажет!
И, скосив глаза, задрожал подбородком.