Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Змея и просительница

Ландышем нежно веяло от нее. Глаза сияли, лучились. Милые, как всегда широко раскрытые, какого-то необыкновенно красивого цвета – темные, с золотистыми искорками, они говорили: «А помните?.. А помнишь?..»

И этот вырез на блузке у шеи – нежнейшей, благоуханной. И горячая, мягкая, нежная, трогательно-маленькая ладонь, когда здоровались, как бы шептала: «А помнишь?» И эта манера смотреть – влажно, затуманенно, тоже как бы говоря, шепча, напоминая: «А помнишь?.. А помните?..»

Да, всё это была – Муся.

Милая. Любимая. Первая и единственная.

И не было кроме на свете женщин.

Внимательно, с насмешливой тревогой поглядывал Илья на друга. Видел, как вползала, вползала змея в Миколкину душу. Ах, как видел! Волнообразно, виляя кольчатым пестрым ядовитым телом. Со злобой, с ненавистью, с отчаянием вглядывался: вот ползет… вот ползет… И вдруг – замерла, вдруг оторвалась от груди, тяжело, неуклюже шлепнулась на пол! И лицо Николая, порозовевшее, радостное, глуповатое (оно всегда становилось таким при Мусе), вдруг словно замерзло, застыло, сделалось как лед…

Николай вспомнил, зачем приехала Муся.

Затхлое, ветхое, времен боборыкинских, лейкинских, бог весть из какой затрапезной старины вывернулось жалкое и унизительное словечко: просительница.

Чья-то картина вспомнилась (Маковского, кажется): на фоне грязно-белой скучной департаментской стены – в нелепой шляпке с цветочками, в лисьей (наверно, пахнущей нафталином) ротонде – она. Просительница.

– Ну, что, мама, – буднично, устало сказал Алякринский, – пообедаем? Есть хочу ужасно…

Соль

– Пожалуйте к столу, – позвала Елизавета Александровна. – Кулешик отличный, да жаль, недосолен. Ты бы, Колечка, раздобыл сольцы-то… хотя бы фунтик.

– Вот тебе на! Откуда ж я это раздобуду?

– Так ведь реквизируете же иногда у спекулянтов.

– Ну-ну… Потом поговорим.

– Ах, всё потом, всё потом… Другие же ведь…

– Мама! – резко сказал Алякринский.

Кулеш хлебали в неловком молчании и как бы даже нехотя. Один Илья старательно, споро работал ложкой, смаковал, приговаривал: «Что за харч! Пища богов!» И так ловко управился, что другие еще и половины не съели, а он уже сидел перед пустой тарелкой, словно бы и не начинал.

Елизавета Александровна, немного взволнованная неприятным разговором, сказала рассеянно:

– Ешьте, ешьте, Илюша, что это вы привередничаете…

– Я бы съел, – грустно ответил Илья, – да вот нечего.

– Ах, я и не заметила! – сконфузилась Елизавета Александровна. – Позвольте, я вам подолью…

– Да я и сам не заметил, – признался Илья.

Все засмеялись. Тягостное молчание рухнуло.

– Вот вы, Лизавета Александровна, про соль помянули, – со второй тарелкой Илья обращался церемонно, не спеша, явно затевая застольный разговор, – помянули, что вот, мол, кулешик недосолен… А заметили, как я этот ваш недосоленный-то – хап! – и нету… Значит, уважаемая Лизавет-Асанна, не в этом соль!

– Ох, что-то издалека заходишь, – улыбнулся Николай.

– Ничуть не издалека. Говорю о том, что вокруг нас – традиции, привычки, вкусы – вот что покрепче посолить надо: с души прет! Преснятине поклоняемся.

– Пушкину, например? Бетховену, Чайковскому? – иронически спросила Елизавета Александровна.

– Насчет Бетховена воздержусь, – сказал Илья. – Недавно прочел, будто товарищ Ленин о нем положительно отозвался. Но проверю.

– Хотите, сыграю? – предложила Елизавета Александровна. – Ту самую вещь, которой Ленин восторгался. «Аппассионату»?

– А что это значит – аппассионата?

– От итальянского слова апассионато – страстно, воодушевленно.

– Ишь ты, – сказал Илья почтительно. – Всё-то, Лизавет-Асанна, вы знаете! И правда сыграете?

– Конечно. За блеск не ручаюсь, но представление о вещи получите.

– Ну-ну, – подтолкнул Николай друга, – что ж насчет соли-то? Или так только, замахнулся? Валяй, моншер, выкладывай, какие идеи обуревают буйну головушку?

– Идеи-то? – Илья подумал. – Да вот взорвать бы все это к чертовой бабушке…

– Что-о?! Взорвать?

– Ну да… Ампиры эти всякие, барокки, растрелли, купола золоченые…

Николай ахнул, за голову схватился: ну не стервец ли?

– Чего? Чего? – взъершился Илья. – Это ж, понял, просто мечта у меня, фантазия. Знаю, что невозможно взорвать, жить будет негде. Вот поэтому-то я и придумал: так эту несокрушимую каменную классику размалевать, так ее, окаянную, загримировать, чтоб, как говорится, мать родная не узнала!

– Слушай, – Николай серьезно, задумчиво поглядел на раскрасневшегося ниспровергателя. – Слушай, а ведь я нынче видел твоего Всадника…

– Ну и? – Илья приготовился к бою.

– Здорово! Так, понимаешь, здорово, что минут десять стоял на морозе, глазел вместе со всеми.

– Ну вот видишь! – обрадовался Илья. – А ты говоришь…

– Да я ничего не говорю. Взрывать только не надо, ни к чему. И еще думаю, что пора прекратить разрушение. Созидать надо. Новую свою красоту. Свою, заметь. Спокойную, мощную, величавую. И без взрывов. Но добрую, обязательно добрую. Ты, Илюшка, закостенел в своем стремлении всё взрывать, рушить. В твоем воображений будущее – это пламя, бой, пожар… А оно, моншер, будущее-то – в цветах ведь…

– Ах, вон даже как! – Илья ехидно прищурился. – В цветах…

– Представь себе, Илюшка. Именно – в цветах. В музыке. В танце. В гармонии.

– Ну, тогда, дорогой товарищ, вот к ней обратитесь, – с комическим поклоном Илья указал на Соню. – Цветы… танцы… это по ее, понял, специальности. В Политпросвете эскизы ей заказали для майской демонстрации, оформление колонн… Ну, она ж и натворила! Потеха! Вон – в папке. Да ты покажи, покажи, Соня… Тут у тебя – единомышленники, тут ты будешь по достоинству оценена и признана…

Соня сидела смущенная, кумачово-красная.

– А в самом деле, – сказал Алякринский, – покажите. Чертовски интересно…

Айседоры Дунканы

Большие листы Сониных эскизов частью расставили на стульях, частью разложили на полу.

И комната вдруг посветлела.

На фоне дымящих заводов (суховатая геометрия корпусов с их огромными мелкорешетчатыми окнами, арками, эстакадами, подъемными кранами) шли женщины в легких полупрозрачных одеждах. Венки, охапки весенних цветов, длинные голубые ленты, реющие над идущими. Алые шелковые знамена переливчато плескались на ветерке.

И это было как танец.

Как стройный хор чистых девичьих голосов, наивно, может быть, язычески-наивно величающих красоту новой жизни – зеленую весну, Ярилино солнце, длинные дни. Прекрасное античной древности как бы перекликалось с прекрасным индустриальным сегодняшней нови, и это чувствовалось в самой манере рисунка, в геометрии фона и тонких четких абрисах фигур.

Но все – в порыве, в движении, может быть, несколько экстатическом.

– Какая прелесть! – восхищенно воскликнула Елизавета Александровна.

Николай смотрел молча, переходя от листа к листу, надолго останавливаясь возле рисунков. На одном увидел темно-красный, величественно возносящийся к небу гранитный обелиск.

– Как вы угадали? – удивился.

– Что? – робко спросила Соня.

– Да вот это… Именно таким я и представлял себе: темно-красный, порфирородный… Я после вам расскажу.

Это было увиденное, воображенное ночью на площади Борцов Революции.

– И что же Политпросвет? – поинтересовался Николай.

– Забраковали.

Иволга пропела печально:

– Сказали – слишком буржуазно, не в духе революционного рабочего класса.

– Так, Сонька, так! Правильно сказали! Это же Айседоры Дунканы какие-то! – захохотал Илья. – Это ж балет! Понимаешь – балет! Да еще и эстетский, совершенно чужой нам, не наш, не рабочий – понимаешь? Нет? Ну, что с тобой говорить, раз твой папа на скрипке играет… Где, понимаешь, замасленные спецовки, грубые башмаки, мозолистые руки? Где тяжелый победный шаг воспрянувшего пролетария? Где? Куда уж вам, чистеньким, понять величие и красоту рабочего класса!

32
{"b":"121923","o":1}