Аксинья-полузимница
– Гей, Степка! – вваливаясь в Степанову клетушку, заорал Распопов. – Слухай приказ! Исполняй!
– Не ори, глухих нету, – пряча листовку в карман, спокойно сказал Погостин. – Ну, чего тебе?
– Жаниться хочу!
– Пойдем, пойдем, Иван Павлыч, – протиснулся в дверь отец Христофор. – Ну, почудили, ну, покуралесили… и аминь. Баюшки пора… на постельку…
– Сказано – жаниться хочу! – оттолкнул Распопов Христофора. – И замри, не дыши…
– Да от живой от жены-то? Грех ведь, голуба…
– Пусти, батька! Пусти… р-расшибу! Очень даже слободно расшибу… Степка-а!
– Эк раззевался! Ну, вот он я.
– Аксинья-полузимница когда у нас?
– Какая-то еще полузимница…
– Ма-а-алчать! Батька! Когда Аксиньи-полузимницы?
– Двадцать четвертого генваря память иже во святых великомученицы Ксении.
– Слышь, Степка?
– Ну, слышу. Ну, чего?
– Шоб новым ковром сани обить! Шоб коням у гривы – ленты червонны! Шоб сбрую надраить, як миколаевську денежку… ось чого! Усим штабом… на Волчий кордон! Жа-а-аниться жалаю! Э-э-эх!
Рухнул на Погостино логово. Захрапел.
«Гарный був кучер…»
Валентин пошел к Соколову квас пить. Чтоб кисленьким, крепким, настоянном на мяте, прочистить, прополоскать затуманившиеся мозги.
Нянечка Максимовна также и квасом своим на всю округу славилась.
Кланялась, хлопотала, подносила квасок в пузатом синем графине с морозным узором.
Пил Валентин жадно, похваливал. И когда маленько поправился от вчерашнего, вышиб из головы хмельную тяготу, Анатолий Федорыч заметил небрежно и как бы вскользь:
– А ведь дал-таки всходы давешний посев…
– Это ты про что? – позевнул Валентин. – Какой посев?
– Да прокламации-то.
– Ну?
– Вот тебе и ну. Кое-кто уже клюнул…
– А именно? Конкретно?
– Да вот хотя бы этот… как его… Ну, какой в кучерах у Ивана Павлыча.
– Погостин?
– Кажется, так. Он мне всегда казался подозрительным, краснота в нем, так сказать, просвечивала довольно заметно. А нынче я окончательно убедился.
– Но что же такое – нынче? – лениво, сквозь дрему, спросил Валентин. Он пребывал в блаженном состоянии от выпитого кваса.
– Агитировал, сукин сын: айда, дескать, мужики, по домам, Советская власть простить обещает… Нет, ты понял?
– О? – вскочил, разом очнулся попович. – Сурьезное дело, зараза! Мое мнение – для примеру хлопнуть бы его, Погостина этого… Тем паче, что – пришлый, не комарихинский.
– И я так же мыслю, – согласился Соколов. – Краснота эта хуже чесотки пристает.
– То-то и дело… – Валентин встал, потянулся с хрустом. – Пошли, видно, батьку будить… Дрыхнет небось, – усмехнулся, – президен-то наш…
Нет, он не спал.
Сидел на бильярде, поджав ноги по-турецки. Дубовый жбанчик с огуречным рассолом стоял возле, на зеленом сукне.
– Погостин? – вяло, расслабленно переспросил, когда доложили о прокламации. – Так шо?
Ему, видно, не по себе было после развеселой ночи.
– Кокнуть придется, – сказал Валентин.
– А мабуть, так… пожуриты, тай годи… Як бы мужики не залиховалы…
– Ничего, – рассудил Валентин. – Он пришлый.
Хлебнул Распопов из жбана. Помотал головой.
– Дуже жалко… Гарный був кучер. А ну-ка, – приказал, – позовите. Кто там дневалит?
Послали дневального за Погостиным.
Всю усадьбу, все село обшарили – не нашли.
Смылся Погостин.
Часть пятая
Быстро мчатся дурные вести
Быстрее беспроволочного телеграфа мчатся дурные вести. Трудно понять, как это случилось, но о разгроме отряда Алякринского в городе узнали раньше, чем, выйдя из вагона, ступил он на привокзальную площадь.
Был вечер, семь часов. Увешанные канатами толстого пушистого инея, крутогорские тополя и липы придавали скудно освещенным улицам рождественский, праздничный вид.
Алякринский зашел в железнодорожную Чека – позвонить Замятину, узнать, в губкоме ли он в этот вечерний час.
Дежурный Чека сочувствующе покачал головой.
– На них, на бандитскую сволочь, артиллерию надо. Прицел такой-то – и будь здоров.
– Как это вы так быстро узнали? – неприятно удивился Николай.
– Идут же поезда, – пожал плечами дежурный.
Телефонная барышня соединила с губкомом. В трубке послышался астматический вздох.
– Товарищ предгубкомпарта? Алякринский. Можно мне к вам сейчас?
– Обязательно. Жду.
«Конечно, и мама уже всё знает…» – подумал Алякринский и позвонил домой.
Елизавета Александровна радостно ахнула:
– Коленька? Ты? Ну, слава… слава богу!
– Некогда, мама. Через часок увидимся. Пока.
Она всё бормотала «Слава богу… слава богу…»
Предгубкома угощает чаем
В кабинете Замятина стоял холодище – волков морозь. Еле горела печурка-буржуйка, чайник на ней был чуть теплый.
Елозил на коленях председатель перед чугунной печкой, железным прутиком шуровал поддувало. Что-то не ладилось в проклятой буржуйке, шипело, потрескивало лениво, но тяги было не слыхать.
С трудом, тяжко дыша, свистя бронхами, поднялся с колен, прошел вдоль длинной трубы, постучал железным прутиком у ввода в дымоход голландки. Там что-то грохнуло, обвалилось, посыпалось, сухо шурша, и враз загудело пламя.
– Ага! – торжествующе сказал предгубкома.
В эту минуту вошел Алякринский.
Председатель стоял, обеими руками опершись на край стола, отдыхал.
– Видишь? – указал на. печку. – Вот так-то. На коленях перед ней, чертовкой, ползал, – хоть бы что, не горит, А стукнул разок-другой – запылала! Ну, рассказывай… Поколотили?
Трудно, тяжело дышал предгубкома.
– Так глупо дать себя провести! – В голосе Алякринского – отчаянье, злоба.
– Я ж тебе говорил: специфика. Местность незнакомая, овражистая… Да и тактика у них – волчья.
– Буран все карты смешал… Растерялись. Я растерялся, – поправился Николай.
– И это, конечно. Понимаю, Алякринский… Понимаю. Буран в степи – о-о! Растерялись, естественно.
Помолчал Замятин. Похрипел.
– Что ж теперь собираешься делать?
Алякринский еще в вагоне, еще по дороге в город решил – что. Встал. Неестественно высоким, звонким голосом:
– Товарищ предгубкома, в том, что случилось, виноват один я. И я прошу…
– Знаю, – устало вздохнув, перебил Замятин. – Просишь ты, Алякринский, снять тебя с занимаемой должности… Так, что ли?
– Нет, товарищ предгубкома. Судить революционным трибуналом. По всей строгости.
– Вон даже как…
Подошел к печке, пошуровал, подкинул парочку поленцев. И всё – не спеша, молча. Вернулся к столу. Посипел. Отдышался. И – с улыбкой:
– А застрелиться ты, между прочим, не думал? Такая гениальная мысль тебе в голову не приходила?
Как? Каким образом узнал?
Николай опустил голову. Густо, пожарно покраснел.
– Ну? Чего ж не застрелился?
– Патронов не было, все расстрелял…
Замятин весело рассмеялся.
«Боже мой, как всё это у меня глупо выходит! – в смертельной тоске подумал Николай. – Словно заваливаюсь на экзамене… Мальчишка! Словно урок не выучил…»
Яростно гудело пламя в докрасна раскаленной трубе. Дребезжала, прыгала крышка на кипящем чайнике.
– Ну, раз такие обстоятельства, – сказал Замятин, – давай, брат, чай пить… Да за дела приниматься, – прибавил серьезно, подвигая Алякринскому кружку горячего чаю.
Глотал Николай подслащенный сахарином кипяток, обжигался. И как бы оттаивал.
– Ты, Алякринский, не обижайся, что я засмеялся. Дело, понимаешь, в том, что, на тебя глядя, молодость свою как в зеркале увидел… мальчишеские годы.
Ласково, доверчиво поглядывал поверх простеньких, в железной оправе очков.
– Тебе девятнадцать? Так ведь?
– Через месяц двадцать будет, – сказал Николай.