Так же тайно копошились в буране люди возле стоящей на отшибе над речным бугром древней полуразрушенной колоколенки Онуфриева монастыря. Кто? Что? А бог знает. Мелькали в снежном вихре мужичий азям, монашеская скуфейка, пальтишко обывательское… Какие-то тяжелые ящики выносили из колокольни, вполголоса покряхтывали натужно: «Раз-два – взяли!» Укладывали в сани. Затем, близко к полуночи, ляскнуло железо о железо, со звоном огромный ключ в огромном замке повернулся дважды – и всё затихло, и люди пропали, как бы слизанные бураном. А к рассвету и вовсе все следы замело.
Предрассветно синели окна
Спал, как всегда, отлично: закрыл глаза – ночь, открыл – – утро. Но что-то все-таки от ночи отпечаталось в памяти, какие-то неясные видения.
Сон: блестящие побрякушки – браслетки, серьги, монеты, перстеньки с камушками – ювелирная дорогая дребедень, изъятая у гражданина Сучкова (маслобойные заводы) в его довольно тесной уплотненной квартирке. Розенкрейц принес драгоценности в стареньком саквояже, вывалил перед Алякринским на газетный лист. Пересыпа́л из ладони в ладонь, насмешливо дрожа подбородком. Ухмылялся, вспоминая растерянность бородатого карлы во время обыска. Из всей этой мишуры Алякринскому ничего не запомнилось, кроме эмалевого купидона на какой-то побрякушке. На голубом поле с колчаном и луком летел пухлый мальчишка. Вот его-то Николай и видел во сне, гонялся за ним по зеленому лужку, пытаясь прихлопнуть к траве сачком, как бабочку.
Открыл глаза – и радость бытия, грациозная музыка во всем существе, словно продолжающийся полет крылатого румяного щекастого бога.
Но сразу же вспомнил: завтра…
И тотчас умолкла музыка. Тишина наступила.
Где-то там – в метельной волчьей степи затаилась враждебная Комариха. Развороченное осиное гнездо. Темное мужицкое мятежное царство.
На завтра назначена операция. Его первая большая серьезная операция. Во главе роты войск Чека он выезжает в эту таинственную Комариху, чтобы покончить с Распоповым.
И как бы сигнал тревоги заиграл невидимый горнист.
Вскочив с постели, Алякринский принялся быстро, бесшумно одеваться.
В чуть приоткрытой двери видно, как тускло, красновато, вполнакала, горит, тлеет на витом шнуре свисающая с высокого закопченного потолка электрическая лампочка. Стоя под ней (так виднее, ближе к свету), Елизавета Александровна чем-то уже занята – а! шьет… Мелькает иголка, быстро, ловко работают длинные тонкие пальцы.
С детства запомнил и любил эти легкие, нежные руки матери. Любил глядеть часами, не отрываясь, как шьет, как рисует ему «козу рогатую», как играет на пианино. Очень хорошо играет. Так что ж вы хотите – окончила Петербургскую_ консерваторию, сам Глазунов сулил ей блестящую будущность.
…Предрассветно синели стекла.
Небольшая, как всякий раз по утрам, разминка – и начат долгий, нелегкий день.
Глухо звякнули пятифунтовые гантели.
– Проснулся, Коленька? – спросила Елизавета Александровна.
«Учти, Алякринский…»
Едва перешагнул порог кабинета, еще и шинель скинуть не успел, как заливисто, по-жеребячьи заржал телефон.
– Предгубчека Алякринский у аппарата! – звонко, весело крикнул Николай.
Голос в телефонной трубке – усталый, с трудным астматическим дыханием.
– Как настроение, товарищ Алякринский?
– Отличное, товарищ предгубкомпарта!
– Итак, завтра?
– Так точно. В четырнадцать ноль-ноль – по вагонам.
– К вечеру, значит, прибудете на место?
– В семнадцать с минутами, товарищ Замятин.
Трубка помычала сомнительно. Подышала, посвистела хрипящими бронхами.
– Сколько вас будет?
– Рота.
– А не мало?
– Ну что вы! Полторы сотни обстрелянных красных бойцов против неорганизованной банды…
Снова сипят бронхи.
– Гляди… Не так, брат, всё это просто. У них, понимаешь, своя специфика, свои хитрости. Учти, Алякринский.
– Мы всё учитываем, товарищ Замятин.
– Ну, ладно… – И неожиданно вдруг: – Таблицей менделеевской еще не пользовался?
– Что-что? Таблицей?! А-а! – вспомнил Николай и рассмеялся. – Нет еще, товарищ Замятин, не пользовался. Случая не было.
– Будет, – серьезно отозвался Замятин и повесил трубку.
Комарихинский клубок
Часы играли менуэт.
Розенкрейц явился, как всегда, ровно в девять. Молча поздоровался, сел и пошел косить глазами куда-то вбок.
– Что с мужиком?
Розенкрейц пожал плечами. Скучно усмехнулся, подрожал подбородком. Протянул Алякринскому густо исписанный лиловыми чернилами лист.
– Вот, пожалуйста. Мужик признавался во всем.
Такого-то числа ноября месяца был отправлен из Комарихи курьером в город с письмом по адресу улица Эммануила Канта, дом номер двадцать шесть. Фамилию адресата помнит смутно – Кицкин вроде, этак как-то. Письмо было дано самим Распоповым, а Распопов ли в нем писал, или кто другой – это ему неизвестно. В доме двадцать шесть пакет вручил господину в очках, этому самому Кицкину. Тот велел переночевать, погодить до завтра, сулился дать ответ. Даром времени не теряя, мужик оставил лошадь на улице Эммануила Канта, утречком метнулся на базар, где и обменял полпуда сала на граммофон и бутылку одеколона. В доме двадцать шесть взял ответное письмо – и айда назад, в Комариху. Показалось зябко. «Дай маленько хлебну», – подумал да и высосал весь пузырек. После чего очумел, очнулся лишь в милиции. А деньги в сумке? – «Деньги? Та хиба ж я знав, шо у торби деньги! Той господин очкастый казав, шоб отдать Соколову у руки…» А кто такой Соколов? – «Та бис его знае – у батьки, кажу, у начштабах чи шо… Який-то не наш, не сельский, прибывсь до нас видкиля…»
– Значит, Толечка – это и есть Соколов?
Розенкрейц кивнул.
– А адресат?
– Крицкий. Виктор Маркелыч. Бывший поверенный Расторгуева. Дом по улице Канта – его собственный.
– Но почему, откуда связь с бандой?
– Родственная.
– То есть?
– Начштаба – родной племянник Крицкого.
– Любопытно… Вот клубок-то!
– Ты дальше слушай. Вчера вечером, часу в восьмом, прибегает в Чека мальчишка-беспризорник, сообщает, что в подвале, в котельной губпродкома «какие-то, – говорит, – гады ползучие все власть лаяли, какой-то, – говорит, – хлап в картузике всё насчет оружия объяснял, маловато, дескать, у них оружия, денег просил. Дадите, говорит, деньги, так мы Советскую власть враз придушим…»
– Соколов? – вскочил Алякринский. – Почему не доложил?
– Да ты ушел, докладывать было некому. Ну, я прихватил пяток ребят – и туда…
– Ну? Ну?
– Вот тебе и ну. Подвал – на замке. Ни души. Смылись. Очевидно, в минутах было дело.
– Ч-черт!
– Подожди. Мы – на улицу Канта…
– О-о-о!
Заколоченная дверь
Лицо Алякринского изображало почти физическое страдание. Какая идиотская, необдуманная спешка! Какой глупейший лобовой удар!
– Да нет, – успокоил Розенкрейц. Он хлюпал трубкой, раскуривал отсыревший табак. – – Неужто я, по-твоему, такой осёл? Ничего больше, как очередная проверочка: кто? что? документики? Нет ли проживающих без прописки? Дело привычное, никого не удивишь.
– Всё, конечно, оказалось в полном порядке, – усмехнулся Алякринский.
– Представь – да. Крицкий был крайне любезен, сам предложил осмотреть все комнаты. Сам водил, открывал шкафы, какие-то чуланчики… Занятный тип. Внешне очень похож на писателя Эмиля Золя. Даже пенсне. Четыре комнаты. Много книг. Картины. Дорогой фарфор – севр, безделушки. В передней – лестница в мезонин. Я – туда. «Напрасно-с, говорит, там всякий хлам, поломанная мебель. Нежилое помещение, даже, видите, дверь заколочена…» – Ничего, говорю, подымемтесь все же. Подымаемся – и верно: тьма, мрак, дверь двумя досками крест-накрест забита…
– Ну? И что же?
– Да ничего. Извинился, откланялся.
– Послушай, – после длинной паузы сказал Алякринский. – Теперь вообрази, что ты – Крицкий.