Совесть
Многое, многое перенял от Валентина.
Сумел попович прибрать к рукам атамана. Сумел вынуть из распоповской души то главное, цельное, мужицкое, что, собственно, и делало Ивана человеком. Взамен же вложил побрякушки: полубекешку, любовь к граммофону, романс «Гай-да тройка» и тому подобное. То есть собственную пустоту вложил. Собственное понимание жизни с точки зрения законченного подлеца.
И стал Иван Распопов как бы голый, вся непристойность, весь срам – наружу. Словно и не было в нем того человека, которому комдив перед выстроенным полком орден прикалывал. Словно и не жил тот, кому светилось в сознании: Ленин, Москва, Мировая Революция… Те великие понятия, за какие дрался без малого три года.
Он, правда, и сейчас дрался, но за что?
За что?
Дул в уши Валентин, что за крестьянское царство, за рай мужицкий. Однако смутно чуял: брехня – царство, брехня – рай. Скорей всего так вышло, что сели они с Валентином на мужицкий горб да и погоняют: давай! Давай! Тут же сбоку-припеку и его благородие господин Соколов.
«Давай!»
Пить привык много, затуманивался.
В минуты просветления совесть спрашивала: куда ж тебя черт несет? Приказывала: сверни с неправой тропы, уходи дурак, беги!
Не мог уйти. Говорил себе: как же уйду, когда клятву давал, на кресте божился? Но, говоря так, понимал, что лукавит, что не клятва держит. Полюбилась вот такая теперешняя жизнь, где ему всё можно и никто поперек не скажет. Жить полюбилось не путём – сладкие харчи, спиртным залейся, стёклышки в окнах разноцветные…
«Ах, дурак, дурак! – пригорюнясь, шептала совесть. – Не добром кончишь!» – предостерегала.
Вот брата хлопнул.
Был он старше Ивана на десять годов. Беспортошного еще Ванюшку брал на руки, показывал: «Во-он звездочка, божий огонек». Глядел мальчонка на темное синее небо, где переливчатые звезды – словно пшеница рассыпалась из худого мешка.
Раков вместе ловили.
А вот – убил…
Совесть спрашивает: за что?
– Гони! Гони, Погостин!
Ветер свистит в ушах. К ночи беспременно буран разыграется. Бубенцы разговаривают, лопочут. Копыто коренника глухо бьет в передок: тук!
Взмылены серые, заводские. Клочья белой пены с оскаленных морд летят на рыжие комья дороги. Черные липы старого парка закружились, заплясали. Истоптан, загажен снег. Лошади, люди, сани. «Максимка» у крыльца – с поднятым кверху рылом. Костры на аллеях. Хриплая ливенка побрёхивает лениво, абы брехнуть.
– Т-п-р-р!..
Змеями изогнули шеи пристяжки, коренник задрал голову. Сев на широкий круп, замел хвостом по снегу. Приехали…
– От так, матери их бис! – сказал атаман.
Мужики
В комнате с разноцветными стеклышками длинными сизыми холстами стелился горький дым. В прямую трубу камина врывались вихри бурана, не давали дровам гореть. И дрова сырые сипели, сочились, затухали.
Раскорячившись на полу перед зевом камина, Панас раздувал тщедушный огонь, тужась до слез, до кружения в голове. Под нечесаными, войлоком свалявшимися космами – тяжкие, безотрадные мысли: «Вот дую, надрываюсь, не горит бисова липа… А на кой ляд ей гореть – печка скаженная, кто такую придумал! Дурни ж булы господа, шоб их поскрючило! И атаман дурень: теплую свою хату променял на такую хворобу… Спит на столе, як покойник… Да и я – тож дурень, шо всунулся в цею кооперацию ихнюю! При комбедах, кажу, не сладко було, а тут шо – сахар? Две недели у бане не парився, кожух не скидавал… Щось-то пид рубахой свербит, мабуть, воша завелась…»
Валентин сидел на бильярде, болтал ногами, без ладу тренькал гитарными струнами: «Полюбил я ее, полюбил горячо, а она на меня смотрит так холодно, тру-ля-ля, тру-ля-ля, еще раз тру-ля-ля…»
– Во те и труляля, – хмуро усмехнулся Распопов. – Соколов не воротился?
И так, и этак пробуя подобрать аккорд, Валентин молча помотал головой: нет, значит.
Злобно поглядел атаман на поповича – золотые колечки усов, яблочно румяная рожа, алая шелковая рубаха из-под франтовского кожушка, ярко начищенные сапоги… Черт его знает – ни мужик, ни барин, одно лишь: брехать горазд. Вот взял над ним, Иваном Распоповым, силу – а чем взял?
Краешком глаза поймал Валентин взгляд атамана, бросил гитару. «Ох, зверь! – подумал, слегка поежась, будто озяб. – Зверюга…»
– Тут к тебе, Иван Палч, мужички приходили, – сказал небрежно, как бы между прочим. – По всей вероятности, сейчас опять пожалуют, видели, как ты проехал… А Соколов – нет, не вернулся.
Снова гитарные переборы.
– Долго ж их благородие ездит, – буркнул Распопов.
– Ну, сам знаешь, какая нынче езда, час едем – два стоим… То паровоз топить нечем, то путь разобран. Всякое случается. Проверки опять же, облавы…
– А чего мужики?.. – Атаман сел посреди комнаты на мягкий стульчик с кривыми гнутыми ножками. Шашка – между колен, большие цепкие лапы – на эфесе, картина! Так-то в книжке у Валентина видел, великий князь Николай Николаич нарисован.
– Мужики-то?
«Трам-дрын-дрын…» – гитарные струны.
– Ну да, мужики.
– Да насчет, стало быть, лошадок. Упираются, черт их дери, говорят, перебьем, дескать, лошадей – на чем пахать станем? Ат, дьяволы!
– Так воевать же треба, це як?
– Я, Иван Палч, им то же самое сказал, слово в слово. Вот именно – воевать.
– М-м… Ну где они там? Кликни, Панас…
Вошли мужики.
Скинув шапки, закрестились на крохотный образок в темном углу.
– Что скажете, хлопцы?
– Та шо казаты…
Заскреблись, зачесались, завздыхали.
– Ну? Чую, за ко́ней будете гово́рить?
Молчали. Кряхтели.
– Дескать, як коней перебьем, так на чем пахать? Так, что ли? Или не так?
– Так, так…
– Таке, розумиешь, дило…
– У крестьянстве без коней – шо? Ложись та помирай – ось шо… без коней-то.
– Пахать-то на чем будемо?
– На жинках, мабуть, скажешь пахать?
«Вот бисовы дети! Присягу давай, на кресте божись… А як робыть – то у кусты? Ну, я ж вам!»
Вскочил, гневно пинком отшвырнул буржуйский стульчик.
– Так вот, мужики! Или воевать будем, или айда до попа! Вин на мэнэ клятву наложил, вин же ее и сымет… И пийшлы вы и з вашими конями шелудивому псу пид хвист! Ось чего.
– Да ты не серчай… Кажи, шо ж робыть будемо?
– Шо робыть! – Гнев, быстро вспыхнув, быстро и погас. – Шо робыть… Коней ведите, вот шо. Сранку шоб тут булы.
Ушли мужики.
– Дулебы! – презрительно сплюнул Валентин. – Вот ты и свари с ними кашу.
Стемнело. Буран все злее разыгрывался за черными окнами. Сад гудел враждебно. Выхлопывал дымом, пыхал камин. От сладковатого духа обгорелых сырых поленьев першило в глотке.
– Фу, черт! – закашлялся Соколов, входя, как бы чудом возникая из дыма. – И как вы тут в таком чаду живете!
Чары
Дивным видением явился. Прелестными чарами были привезенные им новости.
За какую-нибудь неделю, черт, изъездил много. Был в губернии. Был в чернораменских лесах. Главарь крестьянской армии на Черной Рамени знаменитый Антипов согласен пойти на соединение. Слухи о Распопове дошли и до него.
– Эх, Иван Павлыч, вот у кого размах! Мало ему, что поднял почти всю губернию, – с Доном заигрывает… Колоссально! Подумай, какие горизонты!
– Горизонты-то горизонты, – поморщился Распопов. – А как будем? Он к нам, чи мы к нему?
– Ну, как это ты хочешь – вот так, сразу… Это мы еще все совместно обсудим. Он ориентирует нас на Крутогорск. Мыслит Крутогорск пунктом соединения армий.
– Да оно бы – чего лучше… А Зареченск?
– Зареченск брать надо, не тянуть.
– Осилим? Там, слышно, вся комуния под ружье стала. ЧОН який-то у них там узявсь…
– Ха! Подумаешь – горсточка коммунистов, ЧОН… Пестрота, кустарщина. Сомнем, конечно, ручаюсь. И с ходу – на Крутогорск! Нет, ты представляешь? Звон колокольный, ковры на балконах… Город встречает тебя как освободителя… Букетами цветов осыпают нашу конницу…