В Комарихе
Новый день свой Комариха начинала тревожно. Воем баб начинала, обмыванием убитых, привезенных из Бирючьей балки. Железным стуком ломов и лопат о мерзлую землю на кладбище; где восемь бугорков желтой глины, выброшенной из восьми могил, стояли в ряд.
Убитые чекисты остались лежать в балке, на приваду волкам.
В барской усадьбе, в верхушках старых корявых лип горланили перепуганные вороны. Пришлые мужики рубили липы.
Жгли костры. Варили хлебово.
Ржали, дрались приведенные мужиками лошади. Клочья сена, конский помет, проталины от ночных кострищ чернели на голубоватом, на розовом снегу.
Ночью прибыли из губернии два воза с винтовками. Озябшие, запорошенные инеем мужики таскали зеленые длинные ящики в комнату с разноцветными стеклами.
Там пир шел.
Благодарственный молебен с акафистом иже во святых отец наших воину Иоанну откатал Христофор.
Ночной бой вспоминали. Хвастались. Жалели, что не удалось поймать «емназиста». Ушел, сволочь. Но и так славно поддали жару чекистам: десятка два бойцов в островерхих шлемах остались в сугробах Бирючьей балки.
Из своих недосчитывали восьмерых. Среди них – каторжный Римша и кривой Охримчик. Кривого жалели – добрый был мужик. Про Римшу говорили: «Пес с ним, с каторжным, туда и дорога…»
Ящики же с винтовками были приятной неожиданностью.
К этой соколовской затее Распопов отнесся с великим сомнением. Трепался начштаб, будто бы в прошлом году кинуто было при отступлении казачьих генералов оружие, спрятано в монастыре. Ну, ладно, кинуто. Всё может быть. Так ведь и времени с той поры сколько прошло, больше года…
По приказу Соколова с неделю назад послали в город подводы. Также и письмецо было дано по адресу Эммануила Канта, двадцать шесть. Оттуда, однако, мужиков переправили на Монастырскую в собственный дом гражданина Положенцева. Под видом родственников из деревни переночевали там, передневали. И на вторую ночь действительно погрузили на монастырском дворе оружие. Да еще и бумагу раздобыл мужикам Положенцев от самого главного из губпродкома как бы охранную грамоту на то, что везли, бережно укутанное веретьем…
И вот прибыли.
– Чего ж вчера-то не сказал?– – спросил довольный, веселый атаман.
– Сюрприз, Иван Павлыч… Сюрприз!
Сиял Соколов. И утро сияло. Но у восьми изб стояли сосновые, свежеоструганные крышки гробов.
Но в восьми дворах выли осиротевшие бабы.
И восемь глинистых бугорков рыжели на деревенском кладбище…
Листовка
И вот в синем небе появился над Комарихой аэроплан. Он летел, жужжа, как молотилка на гумне. Народ высыпал на улицу. С любопытством и некоторой тревогой следили за полетом чудесной железной птицы: не чекисты ли? Вот кинут бомбу – и до побаченья!
Бабы даже голосить перестали. Вглядывались в небесную голубизну – что-то будет?
Что-то будет?
И вдруг из аэроплана посыпались белые, синие, желтые розовые бумажки. Медленно, как бы нехотя летели. Ветерком относило их в сторону – далеко куда-то, за село, за речку, в лес, к Волчьему кордону.
Распопов, Соколов и Валентин вышли из дома, вместе со всеми глядели на непонятную потеху.
– Прокламации! – догадался Анатолий Федорыч.
Сбегали комарихинские ребятишки в степь, набрали разноцветных бумажек.
Одна из них попала к Погостину.
Атаман пировал, кучеру делать было нечего. Слонялся Погостин по усадьбе, все дивился, как жили господа. Глупо жили. Допустим, сараи взять – куда столько? Огромный широкий двор весь окружен каменными сараями. Половину мужики на кирпич разобрали, но и осталось сколько: всех лошадей комарихинских согнать – уместятся. Или теплицы. Подумать, что стекла на них всаживали, что труда, прислуги… Поту этого мужицкого тут – мать пресвятая богородица! А зачем? Да так, баловство.
Ну, ничего. Добаловались.
Остались от теплиц одни ямы. В одной, самой дальней, в конце сада, – увидел: краснеется, трепещет прибитая ветром бумажка. Проваливаясь по пояс в снег, слазил за ней в яму, достал. «А-а… вон что!» И, уйдя подальше от людей,. прочитал.
В листовке говорилось, чтобы кончали мужики бунтовать, шли бы по домам. Потому что обманывают их главари: сулят крестьянский рай, а на деле спят и видят, как бы опять мужику на шею господ посадить… А кто по своей воле уйдет из банды, с того Советская власть ничего не спросит – живи, работай. Но дурить брось.
Спрятал Погостин листовку в карман и пошел, задумался. А что – ведь и верно… Другой месяц, как прибился к распоповцам, нагляделся, слава богу, досыта.
Распопов – кобель бешеный, пропащий мужик.
А за ним кто? Кулачье, мироеды, захребетники.
Он, Погостин, тут пришлый человек, недавний, но кой-чего раскумекал все ж таки. На кого ни кинь из головных распоповцев – субчики! Тот лавочник (мало одной – в двух торговал), этот – арендатель (до трехсот десятин ворочал, снимал у господ), вон у энтого – крупорушка, мельница паровая… Ну, кого, одним словом, ни возьми – все одного бога черти.
И возле атамана – мусор.
Валентин, жеребячья порода, шарамыга, щеголь – ему всё ништо, абы винцо, абы бабы.
Соколов – его благородие. Этот и вовсе барин природный. Белая косточка.
Вот такие, значит, прялки-моталки, товарищ Погостин, бывший батрак и боец Красной Армии, а ныне – бандит.
Всадился ты, парень. По самые уши.
Вылазить надо, стало быть.
Не мешкая. Не мешкая, вылазить!
Идет, шумит пир у атамана. Победу, сучьи дети, обмывают, двенадцать ящиков винтовок. Дай их, винтовки-то эти, в дурацкие руки – ух и народу зазря побить можно! Гибель.
Значит – что же?
– Смываться надо, вот что. Смываться.
С этими мыслями зашел в дом. Там у него под лестницей топчанчик был, бандитское, стало быть, логово. Снял с плеча, положил на колени карабин и поговорил с ним.
– Вот навязался ты на мою шею, – сказал. – И как только от тебя избавиться – ума не приложу… Седьмой годик таскаю.
Тут Панас заглянул. Застыл, хлопал рукавицами, топтался, согреваясь.
– С кем это ты, Степа, говоришь?
– Да вот с этим чертом, – кивнул на карабин.
Глуповатым смехом залился Панас: ат, бисов сын, скажет!
– Ну ж мороз так мороз! – топотал мерзлыми валенками.
– Где ж это ты так застыл?
– Та дэ ж – у караули… Валентин стоять велел возле пулемета.
Из дальних комнат слышался вой граммофона, гармошка. Обрывок песни:
Грыцю, грыцю, молотыты!
Грыць нэздужае робыты…
Затем выстрел щелкнул, битое стекло зазвенело. Отец Христофор, словно в пустую бочку возгласил: «Благословен бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веко-о-ов!»
– Ат, сучьи дети!
– Слухай, Панас, – сказал Погостин. – Ты ничего не знаешь?
– Ни. А шо таке?
– «Шо таке»… Батрак ты, лакей, вот шо таке.
Панас перестал стучать валенками, ошалело глядел на Погостина.
– Який батрак?
– Да как же не батрак! Валентин, допустим, с его благородием – господа, пьют, гуляют, а ты при них кто? Холуй. Стоишь вот у пулемета, стынешь, морозишься… Так я говорю ай нет?
– Так то ж – дисциплына…
– Ха! Дисциплына… В этом доме что за барин проживал? Ты ведь здешний.
– Ну, барин…
– А нынче кто? Вон они, винища нажрались, песни играют. Новые господа!
– К чому ты таке говоришь, Степан?
– К тому самому. Вот на, почитай. Как утресь кидали с ероплану, так я одну подобрал-таки… Да ты бери, бери, не укусит! – прикрикнул, видя нерешительность Панаса.
– Да-да-да… – задумчиво покачал головой Панас, прочитав листовку. – А чи нэ брешуть воны? Мабуть, уси ти посулы ихние – пшиком станутся, як то до дила дойдэ…
– Э-э, дурень!
Погостин взял бумажку, тыкал пальцем в черные строки:
– Ведь написано же: «Кто добровольно покинет бандитские отряды и сдаст оружие… Советская власть с радостью примет в ряды своей трудовой семьи…» Расчухал?