18
По великой сырдарьинской долине, испещренной благодатными оазисами и дикими дебрями, в которых о ту пору водились полосатые и безгривые азиатские цари зверей, пронеслась весть: принимаются люди возводить новый город. Будет в городе основа основ — мечеть каменная, с минаретом до неба, а со временем — много мечетей. Стоять новому городу на сплетении
древних караванных путей, облюбованных веками, а стало быть, жить века, ежели не родит земля нового Чингисхана, убийцу народов и городов.
Некогда здесь, в низовье Сырдарьи, уже стоял город и назывался он Жанакент, то бишь Новый город или Новгород, как докладывали об этом Гладышев и Муравин… Он был разрушен до основания. Величавая угрюмая пустошь с рубцами и бородавками холмов и холмиков, похожих на могильные, — вот все, что от него осталось. Хан Абулхаир задумал воскресить Жанакент и тем удивить мир. На порядочное время отвлекло мастеров и подручных строительство Орской крепости. Ныне дотянулись руки до Жанакента, и камень, который тесали русские пленные в ущелье, близ аула ябы, пошел наконец в ход.
Начали в удобное время — задолго до уборки урожая и перекочевки скота с летних пастбищ на зимовку. Тысячи черных шапок запестрели среди мертвых руин, а к руинам протянулись прямые дороги ото всех аулов. Цепи людей, вереницы повозок. Везли на арбах камень, несли с берега реки в мешках и в полах чапанов глину. И походила древняя пустошь на ступицу, а дороги — на спицы грандиозного колеса незримой арбы, которую катил в будущее людской труд.
Дни — самые длинные, летние. Жара палящая. Работа — от зари до зари, до полного изнуренья. Все вручную. Люди и тягловый скот, лошади, ишаки трудились в непросыхающем поту. И казалось, что и глина, и камень, и арбы, и земля на дорогах — тоже в поту. Среди пеших метались конные, размахивая нагайками. Стоило пешему замешкаться или присесть — подскакивал конный и поднимал его на ноги нагайкой, подгонял бегом. И конные и их нагайки — в поту. Некогда напиться, некогда справить малую нужду. Кони останавливались для этого, люди — на ходу. Лишь в полдень, когда степь кругом замирала от зноя, ни мышь не пробежит, ни птица не пролетит, дозволялась передышка, долгая для бездельника, краткая как миг для труженика. Называлась она обедом. Люди и скот устремлялись в редкую в степи, прозрачно пятнистую тень, ложились бок о бок, обдавая друг друга жаром. Жевали что бог пошлет. Засыпали мертвецким сном. Люди стонали и бредили во сне. Им снилось райское питье — горячий чай, прохладный кумыс.
Чай и кумыс пили бии под тенистыми навесами ша лашей и шатров. Бии все здесь. Здесь и сам Гаип-хан. Они также в поту. Лежа на кошмах, опершись о подушки, они разили друг друга велеречием, томясь и изнемогая в рассуждениях о том, какое великое дело делают. Да, о да! Людям надобно жилье. Народ должен быть доволен. Каждый из каждого рода должен почитать за честь заложить в новый город свой камень, свой ком глины. Бии строили себе дома. И часто слышался рыкающий голос Гаип-хана. Гаип-хан кричал конным с нагайками:
— А ну, поднимите вон тех… вон того… Дай-ка им от меня, от моей щедрости… А ну добавь, добавь, чтобы я слышал! Не слышу…
В азарте хан выскакивал из тени шатра и визгливо хохотал, слыша крики боли и слезные жалобы.
А толки о том, что на уме у хана Абулхаира, ходили двоякие. Одни заверяли, что хитрый Абулхаир — в тайном сговоре с русскими и что русская царица самолично благословила возводить Новый город, — это уж как пить дать! Другие твердили, что хан Абулхаир много лукавей и погнал каракалпаков таскать камень и глину, чтобы согнуть народу спину, чтобы народ голову повесил и потерял бы охоту грезить о своей воле под рукой дочери Петра, — и это походило на сущую правду. Коварство Абулхаира на коне не объедешь.
Минуло лето, быть может самое мучительное после годины белых пяток. Благо еще, что не случилось холеры в таком скопище людей, и они мерли на пустоши, где стоять Новому городу, не таким валом, как при холере, и без колик в животе, заселяя поблизости подземный аул, где петухи не поют, а люди не встают.
Осенью, когда вышло народу дозволенье — ехать по домам, не было мочи у людей ни собрать порядком урожай, ни перекочевать вовремя со скотом, как после мора. Оправились только зимой; она выдалась несуровая, без обычных жгучих морозов и бурных ветров. Небо оказалось милосердней земли. И тогда открылось, что просчитался хан Абулхаир, как он ни хитер, как ни лукав. Общая беда роднит, а общий труд — и подавно. Небывало сблизились черные шапки в том тяжком году Сроднились роды, сплотился народ.
Ранней весной, как приспела на то пора, прилетела с севера долгожданная птица — поручик Гладышев. Припожаловал он, как обещал, не проездом и не второпях, в полной военной форме, при клинке на желтой портупее, в сопровождении толмача и трех чернобородых казаков, тоже с клинками на боку и с ружьями.
Перво-наперво он показался в ауле Маман-бия, а потом уже в ханском ауле. И со всех аулов поскакали по следу пароконной коляски джигиты — глянуть хоть одним глазком на офицера и казаков, увидеть, каково оно из себя — ружье, стреляющее громом и молнией. Избасар-богатырь с детски наивной улыбкой попросил было одного из казаков, помоложе, дать ему в руки ружье. Казак ответил, скаля белые зубы:
— Ружо, паря, как бабу али собаку, на подержанье не дають!
Но и казаки, и русский офицер держались приветливо, серьезно и уважительно со всеми, кто отваживался с ними заговорить. Что там! Это был Митрий-туре, человек необыкновенный; при нем и казаки необыкновенные. И толмач Мансур Дельный был необыкновенный, истинный устроитель сердечного понимания.
И вот настал незабываемый день, и принялся Мансур Дельный читать — громко, внятно, красиво — клятвенные письма всех каракалпакских родов, одно за другим. Они были готовы! Не написаны — нарисованы арабским шрифтом, все — одной, самой грамотной рукой.
«К лятвенное письмо.
Сим письмом я клянусь своей верой, перед открытым Кораном, вместе со своим родом, подвластными мне людьми, в том, что всему моему народу объявлено о признании мной славной, могущественной, светлейшей и благороднейшей, великой императрицы Российской Елизаветы Петровны нашей истинной царицей, о чем здесь, вблизи города Жанакента в год Истории тысяча сто пятьдесят пятый, жедди месяца, седьмого числа и написано…»
Дата — по лунному календарю. Месяц жедди — первый месяц зимы.
Заканчивались письма так:
«…В том я, Гаип-хан, сын Эшима, из Страны Каракалпаков, Страны Моря, поклялся, целовал святой Коран и в знак достоверности поставил свою печать. Я, ахун Ешнияз, по воле Гаип-хана, написал это письмо и поставил свою подпись».
«…В том я, хан кунградского рода Рыскул-хан, поклялся и поставил свою печать. По воле Рыскул-хана я, ахун Ешнияз, составив это письмо, подписался».
«…Сим письмом поклялся я, Байкошкар-бий, со всеми своими людьми из тысячи семейств, и поставил свою тамгу. Я, ахун Ешнияз, написавший это письмо, по воле Байкошкар-бия подписался».
Все клятвенные письма были оглашены всенародно. Так же всенародно принимал поручик Гладышев устные клятвы старейшин. Клялись на Коране. И каждый раз при этом русский офицер отдавал воинскую честь, прикладывая правую руку ребром к виску, а казаки брали на караул, отставляя ружья в правую сторону, и все глядели строго, чинно. Мансур Дельный, как должно мусульманину, склонял голову и молитвенно складывал руки. Это тоже важно — что толмач некрещеный.
В завершение Митрий-туре говорил речь и пожимал руки биям, а также простым людям, тем, кто стоял поближе и был посмелей. Маман в зеленом камзоле сопровождал его неотлучно, и Митрий-туре ему первому жал руку. И всем было любопытно: а кто же у кого этому научился — брататься с простым народом, Маман у русского или русский у Мамана?
Но было замечено биями, что единственно с кунградцами Гладышев держался холодно, в дом Рыскул-бия не вошел, руки ему не протянул. Не простил, стало быть, гибели Оразан-батыра. Неужто и вправду Митрий-туре его любил? Разве это не диво?