— Хан мой… народ… У меня вопроса нет. Я вот что спрошу: где ты такой премудрости, таких слов набрался, сынок, милый?
Спрашивал он Мамана. Тот долго молчал, глядя в упор на хана с непонятной печалью. Ответил глухо:
— У меня трое учителей… трое отцов родных…
И Мурат-шейх опять прикрыл ладонью лицо, ожидая самого худшего. Прямота… прямота юношеская его погубит!
— А кто же третий? — лениво-ласково осведомился Гаип-хан, подсчитав в уме, что первые двое — батыр и шейх. Хан не сомневался, что этот остроумец и бесстрашный обводчик подольстится, назовет его имя, имя потомка достославного Тауке-хана. На том можно бы и покончить.
Страстное желание распирало грудь Мамана — крикнуть на весь свет: русский!.. золотобородый… всю свою жизнь идущий в Индию! Но он выговорил сквозь зубы, глядя в землю:
— Скоро узнаете.
Гаип-хан досадливо причмокнул мясистыми губами: застеснялся… мальчишка… Небось Есенгельды не опустил бы глаз.
С протяжным внушительным кряхтеньем, обозначавшим его высший ранг и безраздельную власть, Гаип-хан поднялся, и тотчас повскакали султаны, встали бии, умеренно, чинно покряхтывая и отдуваясь, что означало полное признание и почитание оного ранга и оной власти, а все вкупе: конец — делу венец.
Поднялись и черные шапки, покатился гомон по всему лугу:
— Маман умнейший… Маман!
Выкрикивали некоторые и имя Есенгельды и даже Аманлыка.
Гаип-хан ударил в ладони. Стало потише. Хан выпятил бороду.
— Народ, не ори… И слушать не стану! Все было у вас на глазах. Все вы свидетели. А дальше дай срок, наберись терпенья. Мы порешим. Подумаем с шейхом, со старшими, — объявим! Узнаете, кто умнейший…
Не тут-то было. Зароптали черные шапки. Поднялся шум безудержный.
— Решайте при всем народе! Обещали при всем народе! Как по обычаю! Как во времена оны!
— Взбесились… Всех разгоню! Все отменю! — крикнул Гаип-хан, надув шею.
Но его перекричали:
— Мамана! Объявляйте Мамана! Хотим Мамана! И даже один бий, глава ктайцев, Давлетбай-бий, возвысил голос, всех удивив:
— Преклоняюсь перед сыном батыра…
Не сказать чтобы хан растерялся — задумался. Хотел было в сердцах уйти, но сообразил, что неприлично ему шествовать сквозь такую шумную толпу: великовата толпа. Мог бы он перепороть каждого десятого — в пример остальным. Неохота. Пойдет праздник псу под хвост. Да и что дразнить простаков, себя тревожить? Правду сказать, Есенгельды — козлик, Маман — буйволенок.
С решимостью, истинно ханской, Гаип-хан поднял руку с нагайкой. Голос его был грозен:
— Подать сюда кушак!
Как по мановению волшебника, стихло на лугу — стрекозу не услышишь. Гаип-хан поманил к себе пальцем Мамана.
— Раз я сказал, значит, сказал, — промолвил хан. — Да будет, как при отцах и дедах, священна их память! — И подпоясал Мамана кушаком бия. — Сажаем тебя на коня, сын батыра. Отныне ты — Маман-бий! Будешь при мне. Жди, позову.
Затем Гаип-хан добавил, как бы походя, почесывая себе висок нагайкой, но это были роковые слова:
— А молодцы ябинцы… Куда до них кунградцам! Говорят, что и те нищие оборванцы — рода ябы… Эй, молодцы.
Мурат-шейх прослезился, низко поклонился хану и поцеловал полу его халата. Тут же шейх поклонился и главам родов, поклонился народу и объявил во всеуслышанье:
— Почтенные бии, не дадим остыть нашей радости, справим по такому отменному случаю той. Будьте нашими возлюбленными гостями. И дерзнем все вместе — пригласим на торжество светлейшего хана нашего…
Не все, однако, были довольны, не все. Одни улыбались, другие усмехались. Одним все было по душе, а другие втайне подумывали, что поспешил Гаип-хан, зря поспешил…
Еще не успели проводить хана, как разительно изменился луг: словно покрылся островами, большими и малыми. Обособились черные шапки по родам, вокруг своих биев, и разделило их толпы незримое бурное море.
6
Три дня длился той. Ели мясо. Пили крепкий кумыс. Для самых почетных гостей припасли граненый штоф русской водки, добытый у караванщиков. Ее пили, морщась да приговаривая, что это греховное зелье пивал сам царь Петр. И самолично учил его пить своих биев.
Маман сидел рядом с Гаип-ханом. Хан пожаловал вместе с султанами и держался запросто, не слишком чванясь. Говорят, будто бы царь Петр держался на пирах как равный со всеми гостями и был от того особый прок. Никак не мог уразуметь Гаип-хан, какой от этого мог быть прок, но уразуметь силился.
Мурат-шейх, напротив, не находил себе места, потому что не видел на тое почтеннейшего Рыскул-бия с кунградцами и досточтимого Давлетбай-бия с ктайца-ми. И те и другие уехали внезапно, перед самым началом, прямо от дастархана, ни у кого не спросясь, ни с кем не объяснясь.
Можно понять досаду Рыскул-бия. Как не понять! Маман сел на коня, ступив ногой на темя Есенгельды. Однако состязание было честное, у всех на глазах. И посадили на коня не какого-нибудь босоногого, без рода, без племени, а сына самого знаменитого человека каракалпаков. Вольно Рыскул-бию спорить с Оразан-батыром, а Есенгельды сам бог велел — служить преданно сыну батыра. Досада досадой, но есть же приличие и послушание! Там, где в гостях хан, главе рода кунградцев задирать хвост неуместно…
Что случилось с Давлетбай-бием, вовсе не понять. Он единственный из биев похвалил Мамана. Куда его понесло с тоя в честь Мамана?
Не предаваясь гневу, не позволяя себе осерчать, Мурат-шейх послал смышленых гонцов вдогонку за кунградцами и ктайцами, но гонцы вернулись ни с чем, — их отослали, не допустив к биям, то бишь прогнали.
Слово Мурат-бия было словом старшего, а слово старшего — последнее слово. Как ни спорили бии меж собой, а шейху обычно внимали не прекословя. На зов его являлись без промедленья. Так же чтили слово Ора-зан-батыра. Оба они, как святые, не знали ни козней, ни коварства. Но батыр бывал резок, мнителен, его суд зол, его суда боялись. Суд шейха притуплял острия, врачевал синяки и шишки, в его суде нуждались.
Что ж ныне замутило рассудок старейшему Рыскул-бию и, быть может, добрейшему Давлетбай-бию? На тоненькой нити держались черные шапки у самого края бездны, и эта нить — единство. Нужно быть крысой, чтоб грызть эту нить. Слава богу, думал Мурат-шейх, у Мамана отрастают львиные когти…
Гаип-хан следил за хозяином тоя посмеиваясь. Хан знал то, чего шейх не знал.
У ханов свое разумение, и то, что не нравилось шейху, Гаип-хану нравилось. Хан Абулхаир сидел, как бог на небесах, управлялся с необъятным казахским Малым жузом, но и он дрожал как овечий хвост, когда близ него становилось слишком покойно. Гаип-хан обретался на грешной земле, в яме, кишащей, шипящей, и даже султанам своим, сыновьям и зятьям, связывал хвосты, чтоб не жили слишком мирно, слишком дружно.
С Рыскул-бием было просто. Посовещавшись со своими и послушав их стенанья, что лучше умереть, чем вынести пытку бесчестьем, Рыскул-бий велел им не вешать носа. Затем явился к Гаип-хану. Вспомнил лукавый старец, что как раз в эти дни очередь кунградцев — сторожить караванный путь, собирать пошлину… Какой бий, скажите на милость, не откладывал дела ради тоя? Такого не случалось во веки вечные. А тут приспичило. Повернулся язык у белобородого — напомнить Гаип-хану, как строг хан Абулхаир в этом важном деле с караванными путями!
— Просим вашего соизволения отъехать, хан мой.
— Езжайте.
И унесло кунградцев, как тучку в небе, готовую пролиться дождем.
Давлетбай-бий не понравился Гаип-хану еще во время состязанья: уж больно горячо полез в спор, открыл рот раньше хана. И когда у огня, перед дубом, бии рода ябы целовали Мамана, а шейху — полы его желтого ча-пана, в общей суете Гаип-хан подозвал Давлетбай-бия:
— Скажи, бий, без увертки, что подумывают наши ктайцы?
Давлетбай-бий был рад угодить.
— От вашего суда веет ветром добра, наш хан. Радуемся мы: неужто у нас начинается новая жизнь?
Упаси аллах, подумал Гаип-хан, разглаживая большим пальцем усы и думая о том, что назначенье хана — мирить биев, а чтобы мирить, надо их ссорить.