Аманлык вяло, неуверенно возразил:
— Послушай, что ты говоришь?
— А то, что и вправду ослаб Маман. Начитался божественных книг! Возится опять с русскими, то с тем бородачом, то с этим Митрием-туре… Мало ему было за пленных? Мало ему одного моего глаза?
— А кто я такой, — сказал Аманлык, — чтобы учить Мамана? Я его нагайка. Хочет — стегнет мной коня, хочет — повесит на седло, а то и бросит в юрте, и буду я валяться дома, как сейчас, пока он ездит.
— Негодная ты нагайка! — вскрикнул упрямо Кривой Аллаяр. — Хорошую нагайку добрый хозяин не выпустит из рук ни конный, ни пеший, ни за столом, ни в постели, когда с женой спать ложится.
— Это верно, — согласился Аманлык, вновь задумываясь над тем, почему Маман не взял его с собой. — Однако тебе скажу: Оразан-батыр завещал Маману примириться…
— Врешь! Никогда не поверю! Срамишь память Оразан-батыра. Я плюю на тебя за это. Поди сюда…
Аманлык подошел, и Кривой Аллаяр плюнул на него, и Аманлык не посмел смахнуть со своей рубашки плевок.
По чести говоря, Аманлык готов был руку поцеловать Аллаяру за эти слова. Все в ауле недоумевали, почему Маман медлит. А Избасар-богатырь, джигит с шеей и спиной как у буйвола и лицом обиженного ребенка, в открытую ругательски ругал Мамана. Пудовые кулаки не разжимались у Избасара от неутоленной злобы. Руки чесались — схватить за горло подлого кун-градца Куланбай-богатыря. С тем Избасар и пошел, когда Маман его позвал. А вместо того… нянчились с русским туре, словно на посмешище людям… И чем, скажите на милость, привадил и подкупил Мамана непонятный, пугающе мягкий Митрий-туре? Зеленым камзолом, что ли? Трус Маман, трус!
Так думал не один Избасар. Что же тогда думали о Мамане кунградцы? При этой мысли Аманлык опустил голову, не осмеливаясь поднять глаз на Кривого Аллаяра.
Вышли на луг, где коротышка Бектемир и малыши пасли гунана. Гунан был взнуздан. Кривой Аллаяр стал было разнуздывать его, когда со стороны аула донеслись крики и топот. Несколько джигитов выскочили на конях из аула и поскакали по грязной дороге, размахивая над головами дубинами и улюлюкая, будто в погоню. Им вслед бежали по лужам детишки, оглядывались женщины, а старики брались за бороды и покачивали головами. Лихо полетели джигиты, как напоказ. Впереди скакал на высоком коне восьмипудовый Избасар-богатырь.
— Куда это они? — проговорил Аманлык с новым ревнивым подозреньем, что джигитов опять позвал Маман, а его не позвал…
Затем поблизости послышались охи и вздохи, стоны усталости и досады. Из-за зеленого пригорка показался хилый старичок с теленком на руках, завернутым в полу чапана. Вплотную за ним плелась корова, мыча и то и дело норовя лизнуть теленка. Видимо, она недавно отелилась. Белая борода старика была измарана желтыми пятнами.
Сироты подняли веселый гам, узнав Ешнияз-ахуна; его особо почитали в ауле с того дня, как он на свой страх и риск задержал послеобеденную молитву до предзакатной, но сейчас — как не прыснуть от смеха! Чалмы на его голове не было, она срамно висела на рогах у коровы, а он думал, бедняга, что ведет корову, привязав за рога чалмой.
Сироты кинулись ему помогать, подхватили теленка, еще мокрого, потащили в аул. Корова ушла за ними.
Ешнияз-ахун запричитал, глядя на джигитов, которые уже едва виднелись вдали:
Беда, беда, беда… Видите, видите! Не утерпел все-таки Избасар. Пошел своей волей. Неможется ему, пока не воздаст кровью за кровь. Что будет, что будет! Прет напролом, дурная его голова…
— Откуда вы знаете? — пробормотал Аманлык.
— Это все знают, кроме Мамана.
Безумная мысль вскружила голову Кривому Аллая-ру. Он закинул повод уздечки на холку гунана, прыгнул ему на спину и отъехал подальше, чтобы Аманлык не смог его удержать. Закричал во все горло:
— Всех презираю! На всех плюю! В конце концов мы — тоже щенки ябинской крови! Кто, как не мы, ощерится на кровного врага? Прощай, ленивая нагайка! Мечтай тут о тюльпане… а то беги, хватай любого коня, догоняй меня… Я — за Избасаром! Мы за Избасаром!
Аманлык успел только крикнуть в испуге, в растерянности:
— Стой, вернись, Аллаяр!
Не тут-то было. Кривой Аллаяр бешено запинал пятками гунана и, улюлюкая, как джигиты Избасара, ускакал без седла и стремян — навстречу своей гибели.
14
Гаип-хан до того как сел ханом над каракалпаками, был не так уж богат, но в два-три года раздобрел, оброс скотом. Черные шапки бедствовали, а ему все х а б а-р и л о, везло на поживу. Его конюшни, овчарни, коровники разрастались и разрастались, пока не лизнули краем соседний аул рода кенегес, а лизнув, проглотили со всеми потрохами, и стал называться аул кенегес ханским аулом.
Кенегесцы выпячивали грудь, называя себя людьми ханского аула, а на деле стали слугами хана, потеряли свой голос среди других родов, свою волю и власть. Теперь у них одна забота — умножать ханский зажиток да помалкивать, ибо за них говорил хан. Правда, набегов ханский аул не опасался. И сироты рода кенегес были горды, побираться в другие аулы не хаживали. Что касается баев рода кенегес, то они себя не забывали — умели и на охоту махнуть с ханом, и землицы прирезать под марку хана.
Пожалуй, один Нуралы-бай, глава рода, жил не так, как другие, ближе к своим сородичам, нежели к хану. Человек немногословный, необщительный. Считалось, что это оттого, что лицо его изуродовано джунгарским копьем, нижняя губа отвисла, глаза косят. Он не любил охоту, хотя ее любил хан. Избегал вступать в споры, хотя это любимая охота баев. Молодых учил единственному:
— Безделье, дети мои, изнашивает. Кто играет в кости, тощает, как кость. Кто пасет скот, набивает рот.
И сам следовал своей науке как это ни странно для имущего бая. Войдя к нему на скотный двор, увидишь: ходит хозяин с лопатой, вилами или совком, выгребает навоз. Запряжены молодые, пот на них не просыхает. Впрочем, и скопидомы, говорят, трудятся не покладая рук.
Обыкновенно, принимая гостей, Гаип-хан посылал за бараниной к Нуралы-баю — под тем предлогом, что ханские овцы все подряд брюхатые, ни одной яловой. Так было и сейчас. Повели овец со двора Нуралы-бая. Гость пожаловал допрежь невиданный — русский офицер.
Три ханские юрты стояли тесным кружком. Днем издали они походили на песчаные горбы, ночью — на каменные могильники, наводящие страх. Гаип-хан тщеславен, но осмотрителен, богатство своего не кажет; видимо, знавал черные деньки.
Ночь. Из горловины в куполе главной юрты брызжут искры, а между юрт, в лунном свете, мечутся, перешептываясь, слуги. Тени словно набрасываются одна на другую.
Немногим светлей и внутри главной юрты. Дымно-вато и прохладно.
Поручик Гладышев и толмач Мансур Дельный расположились поближе к очагу, не снимая шуб. Бии, напротив, облепили торь, на котором едва ли не возлежал на подушках Гаип-хан в своей высоченной шапке. В шапках все, кроме Гладышева. Но с первого взгляда видно, что нет здесь одного важного лица — Рыскул-бия. Маман затерялся где-то за толстыми спинами.
Поручик Гладышев неузнаваем: сегодня он не походил на прежнего покладистого Митрия-туре, говорил скупо, смотрел сурово.
Пространно разглагольствовал Гаип-хан, поражая биев велеречием. Смысл его речей уложился, однако, в две фразы толмача:
— Хочет под свою руку всех каракалпаков, и Нижних и Верхних. А еще — половину Малого жуза.
— Губа не дура, — заметил Гладышев Мансуру Дельному. — Скажи ему, что его прожекты — по ту сторону моих полномочий. Этакими фантазиями только и заниматься государыне императрице!
Гаип-хан внимательно выслушал толмача и надулся, как пузырь, узнав, что им будет заниматься не иначе как царица.
— Засим позвольте заявить откровенно, господин хан… — сказал Гладышев, покусывая ус. — Право, хотелось мне повернуть оглобли, не заезжая к вам. Явиться живым манером к его превосходительству наместнику в Оренбург и доложить, как вы тут разделались с Ора-зан-батыром… старым, испытанным другом России. Так бы я и поступил, если бы не зов чести — прежде всего повидаться с Маман-бием и лично принести ему соболезнования по случаю нашего общего горя. Если б не Маман, меня бы здесь не было, смею вас заверить.