Четверо молодцов набросились на Мамана и Аман-лыка, потащили их прочь, но Маман успел увидеть, как купец и толмач, потряхивая развязанными руками, как ни в чем не бывало пошли следом за ханом в юрту, перед которой Маман и Аманлык стояли на коленях. И успел Маман услышать звучный и бархатный голос хана из юрты:
— Народ — обветшавший имуществом и мозгами… Учу их думать плетью…
Тут же, у коновязи, наскоро привязав к столбу и задрав рубахи им на головы, отвесили Маману и Аманлы-ку назначенное, а так как Маман противился, требовал объяснений, всыпали ему вдобавок еще два дурре, чтобы понятней было.
Затем их отвели на окраину аула, втолкнули в темную, совершенно пустую юрту, дав напоследок по тумаку в шею для полной ясности.
Аманлык, прогибая спину, чтобы рубаха ее не касалась, спросил:
— Маман-ага, кто же привел виновных — мы их или они нас? Как думаешь?
— Я думаю спиной… — ответил Маман.
Однако не прошло и получаса, как в юрту вошли люди хана и поставили перед Маманом и Аманлыком блюдо с горячей бараниной, только что из котла. Была на блюде и баранья голова…
Баранья голова подается гостю, главному за дастар-ханом. Это почет. Маман и Аманлык недоумевали: почет или издевка? Аманлык сунул было нос за дверь и получил тычок в лоб. За дверью сидели двое с копьями. Маман отвернулся от блюда. Но Аманлык заскулил, стиснув зубы, — мяса хотелось, а раньше Мамана не тронешь. Маман принялся есть.
— Думаю животом, — сказал Аманлык.
Трое суток пробыли они в пустой юрте. Никто к ним не приходил, никто с ними не разговаривал: стражники приносили еду, выпускали на двор — и ни слова, ни взгляда, то ли глухонемые, то ли дали зарок пророку Магомету…
На четвертый день утром джигитов у дверей не оказалось. Заместо стражи явился аксакал в лисьей шапке с зеленым плюшевым верхом, сказал:
— Хан Абулхаир отъехал в Хорезм. Велено вас отпустить. Если желаете, езжайте на все четыре стороны, а нет, так погостите у нас, просим. Велено еще передать милостивые приветствия вашим старшим.
— Простите, отец, а по два дурре… нам пожалованы… разве не по воле хана? — спросил Маман.
— Юные бии каракалпаков, — проговорил аксакал с насмешливой торжественностью. — У нас не по воле хана даже кони, не ржут. Эти дурре для вас, считайте, две ложки масла. Для вашего брата — честь… от самого хана! Тем и хвастайте. А лучше держите язык за зубами, не то лишитесь всех своих тридцати двух зубов. У хана есть удальцы, которые одним дурре могут убить или искалечить.
Маман все же спросил:
— За что же, отец? За какие вины или заслуги? Аксакал огладил бороду.
Ты, говорят, не столь глуп, сколь молод… Хан великодушен. Его благородство высоко и тонко. Хан открыл тебе душу, послав голову барана со своего стола. Достаточно этих трех малых зерен, двух дурре и одной головы барана, чтобы посеять целое поле… Что еще изволишь спросить, бий каракалпаков?
— Не смею… — сказал Маман. — Но интересно, что же сталось с теми купцами, не уплатившими баж, которых мы привезли?
— Тебе какое дело до тех купцов! — перебил аксакал. — Допустим, что они живы, здоровы… И допустим, что хан увез их с собой, в своей коляске. Может, бросит по дороге. Может, довезет до хана хивинского. Допустим, я тебе это сказал, услышав, какие небылицы купец про тебя говорил… Все виденное, слышанное, узнанное здесь, в этом ауле, вы не видели, не слышали, не знаете. Проболтаетесь — лишитесь тридцати двух зубов.
— А пушки свои они взяли?
— Это не пушки…
Больше Маман ничего не спрашивал. И не сказал аксакалу в лисьей шапке ничего лишнего. Берег зубы. Гостить в этом ауле не стали… Сели на коней.
— Что молчишь, Аманлык? — спросил Маман, когда ханский аул скрылся из глаз. — Теперь ты понял?
— Не видел, не слышал, не знаю, — ответил Аман-лык, довольный тем, что унесли наконец ноги, и вдруг запнулся, замычал нечленораздельно, замахал руками, угадав чутьем близкого человека, что Маман собирается делать: исполнить свою клятву…
— Те зерна, о которых говорил старик, во мне уже проросли… — сквозь зубы проговорил Маман. — Если ты против, я тебя знать не знаю, уходи.
Аманлык молча пришпорил коня, чтобы дать другу остыть, а себе — собраться с духом. Маман догнал его. Ты мне нужен. Я один не справлюсь.
— Тогда вспомни… вспомни… — сбивчиво проговорил Аманлык. — Ты рассказывал: сам Оразан-батыр хотел им устроить побег. Что сказал Мурат-шейх?
— Абулхаир нас растерзает…
— Бий мой, прежде чем развязывать чужие руки, подумай, не отрубят ли твои. Батыр и шейх об этом думали.
— Трусишь? Боишься? Аманлык печально усмехнулся.
— Забываешь, кто твой аткосшы, бий мой. Мы сироты… Мы все передохнем, если тебя убьют, на твоей могиле.
Маман, растроганный, крепко обнял Аманлыка за плечи. Они поехали обнявшись. Но Маман не остыл.
— Думаем с конца, — сказал он. — Подумаем с начала… Ты видел, как он ласкал русских? А тем временем нас понуждает держать пленных! Зачем? Проще простого. Ударит молния… в кого? В нас, беспамятных, беспризорных, обветшавших имуществом и мозгами. А он умоется нашей кровью. Сирот будет не меньше, больше.
— Скажи это нашим белобородым! — вскрикнул Аманлык. — Тебя послушают!
Маман с сомненьем покачал головой.
— Тебе говорю: вам, сиротам, зачем пленные сироты? Вера у них другая… а слезы? Такие же, как у нас! Нет, пусть мы будем какие мы есть, пусть слабые, беззащитные… и не будет у нас славы кочерги, которой загребают огонь! Пришпорь коня. Теперь не жду от тебя противного слова.
Они пришпорили копей одновременно, и полетели серый и вороной гунаны голова к голове, развевая на скаку длинные гривы.
* * *
Еду и воду пленным привозил на ишачке, запряженном в арбу, старик из дома шейха. Этот старик, как он сам рассказывал, нес маленького Мамана на руках в годину белых пяток, когда умерла, в одночасье, спасаясь от джунгар, молодая мать Мамана.
На дороге в ущелье, близ тесной пещеры в скалах, укрытой в зарослях тамариска, Маман и Аманлык подстерегли старика, спрятав поблизости своих коней. Старик обрадовался, увидев Мамана.
— Светик ты мой, когда же ты приехал? Господи, помилуй, как я тебя проглядел? Дом-то у нас как есть пустой. Тебя нет, шейха нет… Выехал благодетель наш с ханом нашим на охоту. Нынче дома не ночевал.
Это Маман и Аманлык уже знали и приняли за добрую примету: значит, аллаху угодно, чтобы поменьше было препон.
Маман молча поднял старика па руки и понес в пещеру. Старик был подслеповат, а в полутьме пещеры и вовсе ослеп.
— Хау, хау, — запричитал он, — а ты, оказывается, не Маман. Кто же ты есть?
— Простите меня, отец, — сказал Маман, связывая старику руки и ноги, хотя приличней было бы, наверное, просто велеть ему не трогаться с места, пока за ним не придут.
Аманлык хотел было завязать старику рот его же кушаком, но Маман отобрал кушак, еще раз сказав:
— Простите, отец.
— Да простит тебя господь, если ты Маман, — отозвался старик.
Уложив его в пещере поудобней и выждав часок, Маман погнал ишачка дальше, к ущелью.
На арбе была еда и для стражников. Им возили хлеб и мясо из дома шейха, и надо думать, потому они помалкивали до поры до времени о том, какие страсти знали про Мамана: и то, что он тайно ладил с иноверцами, поддавшись им душой, и то, на каком позорном был подозренье, и то, что его велено было силой отвадить от русских, не допуская к ним на расстояние слышимости голоса. А случай в охотку почесать языки посылал бог только что: заглядывал сюда Гаип-хан со своими людьми и собаками, едучи на охоту. Лай стоял оголтелый. Брюхо удержало стражников от болтовни, но однажды языки развяжутся…
Маман издали увидел молодцов с секирами и невольно поежился. Головорезы… Люди без семьи, без роду, без племени. И без бога в башке. Им пожрать да поспать; мозгами шевелить недосуг. Зато стрелки отменные. Из лука не промахнутся на расстоянии полета стрелы. Копьем пронзят насквозь, если ты не в панцире, а секирой? Страшно подумать. Однако справиться с ними можно… если один бородач не разуверился в Мамане и не устал ждать…