Женщины смешались, Маман, как лев, прорвавший старую сеть, стряхнув с себя своих мучительниц, с трудом встал. Вытирая кровь с лица рукавом, он искал глазами Абадан, а она барахталась в мощных объятиях Нурабуллы, и ноги ее не доставали до земли.
— Ну-ка, Абадан, повтори, что за вздор ты тут орала? — угрюмо молвил Маман.
— Женщины, а вы что? Вы что молчите? — визжала, извиваясь, Абадан. — Скажите ему! Все вместе скажите!
— Не признаем мы вашего указа! — загомонили они, вновь, хотя и не столь уж решительно, приближаясь к Маману.
— А ну, Маман-бий, отменяй немедленно свой указ! — Сильный и звучный голос грянул словно бы с неба. Все обернулись.
К толпе рысью приближались четыре всадника, во главе с Есенгельды-бием.
Руки Нурабуллы разжались. Абадан, скользнув наземь, толкнула его и отбежала к женщинам.
— Эх ты, старый козел! Слушай больше свою дурную вдову, людей-то не смеши! — завопила она. — Ты что, вдов, что ли, пожалел? Так мы не нуждаемся! Баба и без мужика проживет, не ахнет. Лучше в одиночку век вековать, — и она победно глянула на спесиво подбоченившегося на своем скакуне Есенгельды, — чем того вон пешего дурня баловать!
— Заткнись, женщина! — рявкнул кто-то со стороны. — Не твоего ума дело большого бия указы обсуждать!
От аула вслед за готовыми к драке пучеглазым джигитом и Бектемиром бежали трое парней с палками. Это неожиданное подкрепление обрадовало и удивило Мамана: откуда было парням знать, что на мирном поле разгорится вражда?
— Люди! — крикнул Маман, поднимаясь на холмик. — Если вы думаете о народе, не отвергайте моего указа, в нем наше будущее! Джигиты, гоните прочь отсюда эту бесстыжую Абадан!
Бектемир и его товарищи ринулись к Абадан, как голодные беркуты на дичь, но всадники Есенгельды преградили им дорогу.
— Валите их с коней, джигиты! — приказал Маман. Бегдулла и Нурабулла хватали под уздцы храпящих коней и сдергивали всадников с седел, а парни, поймав Абадан, связали ее же собственной шалью, щедро награждая бьющуюся, кусающуюся в ярости женщину тумаками.
Есенгельды немедленно воспользовался волнением людей, чтобы подогреть вот-вот готовое вспыхнуть недовольство собравшихся.
— Неужели мало тебе слез этих несчастных, что пролили они по твоей вине, Маман-бий? — громко провозгласил он.
— Люди! Народ! — истошно вопила связанная Абадан. — От глупого рождается глупый! Набейте рот землей извергу этому Маману, пока ублюдки его не заполонили весь свет! Люди! Бейте его…
Бектемир бросился к связанной женщине и вытянул ее по спине палкой. Абадан подпрыгнула, перевернулась, как рыба, выброшенная на песок, и умолкла, обливаясь слезами.
Безжалостный… глупый… не знаешь, кого любить… — горестно бормотала она, но никто не слушал ее, и она, выбившись из сил, затихла. Скучившись, как овцы, завидевшие волка, женщины испуганно глядели на беспомощную Абадан.
— Кто еще против моего указа? — громко спросил Маман-бий.
Все молчали. Маман бросил вопросительный взгляд на Есенгельды: «Ты, что ли, против?»-говорил его взгляд.
Только что гарцевавший на своем со скрипом грызущем удила скакуне, Есенгельды повернул его, намереваясь убраться восвояси.
— Погоди, Есенгельды-бий!.. — процедил Маман сквозь зубы.
— Пес, стоящий на земле, не лает на льва, сидящего на коне! — надменно молвил Есенгельды.
Маман сделал джигитам знак глазами, и они мигом вырвали поводья коня из рук всадника.
— Валите его!
Есенгельды мгновенно оказался на земле.
— Скажи, Есенгельды-бий, ты против моего указа? Есенгельды с презрением отвернулся.
— Кто убил моего коня?
— Я приказал убить! — ответил Есенгельды.
— Джигиты, волоком тащите их за мной! — распорядился Маман-бий, направляясь к одинокому туран-гилю, возвышающемуся посреди поля, засеянного пшеницей. Джигиты под руки поволокли Есенгельды и его спутников. Женщины, дрожа от страха, тихонько плелись следом.
— Бегдулла, принеси повод коня Есенгельды-бия! Да будет турангиль виселицей, а повод — петлей.
Над голой равниной, в недрах которой лежали семена пшеницы — надежда завтрашнего дня, воцарилась мертвая тишина, только воробьи беспечно нарушали ее своим чириканьем.
Маман-бий ловко влез на дерево, выбрал толстый сук, укрепил на нем повод, спустил петлю и повернулся лицом к безмолвствующим людям. Взгляд его остановился на Есенгельды, хотя и заметно обмякшем, но все еще не упускавшем возможность кольнуть противника ядовитым словом:
— Ну что ж, Маман-бий, кого первым повесишь? Вешай, вешай скорей, пока люди не вспомнили, что за счастье народа я вместе с тобой посла джунгарского убил и Гаип-хана убил. А кто, как не я, первый привел народ на благословенную эту землю, врагу недоступную? Слушай, коли сам не знаешь, что у каракалпаков от веку не бывало своих ханов. А коли нет хана, так и виселицы быть не может. Не очень-то своевольничай с народом, в камышах приютившимся, за льва себя не выдавай! Ты не хан. Руби-ка перекладину своей виселицы, пока тебя самого на ней не вздернули!
— Я всегда считал тебя человеком, верным своему слову, Есенгельды-бий, — сказал Маман. — И сейчас мне нравится, что ты, не собираясь плюнуть против ветра, не побоялся встать против него грудью. Но все же я тебя повешу. Джигиты, наденьте ему петлю на шею!
Два джигита, державшие Есенгельды под руки, нерешительно шагнули вперед. Все замерли, но сквозь толпу, тяжело дыша, пробился старик Омар и пал к ногам Мамана, с плачем целуя землю.
— Бий, сынок, прости ты его, помилуй! Пусть не будет вражды в нашем народе! Уважь седины мои, старость мою пощади!
Маман склонился над стариком, ласково погладил его лежащую в пыли круглую голову, и, пока поднимал на ноги, пронеслись перед внутренним оком Мамана губительные распри между кунградом и ябы, вспомнил он, как убил в сердцах Жандос-бия, Аллаяра, как в страстном раскаянии потом кусал свои пальцы… И словно смягчилось что-то, потеплело в груди Мамана… Он отступил назад. Старик суетливо побежал к Есенгельды:
— Проси, Есенгельды-сынок, прощения у большого бия. Не спорь с ним. От вашей ссоры дети наши заплачут. Скажи ему: прости, мол, большой бий!
— Пусть прощает… — жалобно всхлипнул Есенгельды.
Глухой, плачущий голос противника задел Маман-бия больнее пули. Стремительно обернувшись к Есенгельды, Маман обрушился на него:
— Эй ты. черная кость! Почему прощения просишь? Голова у Есенгельды была опущена, невнятное его
бормотание доносилось глухо, будто из-под воды. Никто, кроме Маман-бия, и не разобрал, что он там гнусавил, хотя изо всех сил тянулись, чтобы услышать и понять.
— Помню, Есенгельды-бий, все твои добрые дела у меня на памяти, — громко ответил Маман. — И когда перекочевали мы сюда, неплохим соседом ты нам показался. И то, что ты признался, что коня моего приказал убить, — мужественный твой поступок. Однако за эти твои большие и малые заслуги никто тебе челом бить не обязан. Ты тоже вожак народа. А вожак — раб народа. Заноситься перед людьми ему негоже. К народу надо с открытой душой идти, с бескорыстной заботой. А ты о ком позаботился, когда против ветра не плевал и против течения не плавал? Боюсь, не о своей ли ты шкуре печешься! Джигиты… развяжите этого труса, посадите на коня, пусть бежит на все четыре стороны!
Слова не молвив, сел Есенгельды на своего скакуна, отпустили с ним и его людей. Прибывшие в торжественном строю, с важной осанкой и победными кликами, четыре всадника ехали теперь опустив головы, гуськом, словно с похорон дорогого сородича. Стремянный бия подстегнул свою лошадь и выехал в затылок хозяину.
— Бий-ага, а если народ услышит о сегодняшней неприятности, не бросит ли это тень на ваше лицо?
— И что ты вертишься, скачешь, как шалая коза? Я, как всегда, был верен своему слову, плюнул по ветру. А Маман, видишь ли, черной костью меня обозвал! Услышал, что батюшка мой Байкошкар-бий из-за ковра погиб, и хочет этим мое лицо замарать. А мне-то что! Я, если хотите знать, вовсе и не сын этому Байкошкару: я сын знатного бия Жангельды, а он, бедный, в год великого разорения — актабан шубарынды — пал смертью праведника, вот Байкошкар-бий и взял меня на воспитание. А коли посмотреть в корень-то, у кого из нас все предки порядочные? У Султанбая тоже настоящий отец вовсе не Жандос-бий, говорят, а какой-то Ха-тыкельды. Кто тут после года великого разорения разберет? Старики от нас, детей, все скрывали, чтобы мы, их потомки, не горевали да друг друга не унижали. Мне об этом одна древняя старуха рассказывала, когда мы сюда из Туркестана кочевали… Ну, да пусть все это останется между нами. Меня теперь другое беспокоит: что с нашим несчастным народом делать? Верят люди в Маман-бия, как в самого бога. Сколько он их подводил, — все забыли. Ну, и пусть Маман народонаселение умножает, коли сможет. И вы тоже ему помогите. А я другое дело: во мне кунградская кровь течет, я им не какой-нибудь ябы. Вы еще увидите, как я сорву маску с бесстыжего Маманова лица. Будь я проклят, если его бродяжничать не заставлю! Вот скажу Мухаммед Амин-инаху… — И, прервав свою речь, приказал: — Гоните быстрее!