Костя натянул мокрую, не успевшую хоть сколько-нибудь просохнуть одежду. Из шалаша поверх подсолнуховой листвы и тяжеловесно склоненных шляпок было видно, что в четверти километра вдоль дороги темнеют сосновые посадки, выступая верхушками на фоне графитного неба. Там была уже песчаная почва, сейчас твердая, плотно утрамбованная ливнем. Добраться до сосняка и, считай, всё!
Костя поглядел на черную, как вакса, наполовину затопленную ленту проселка. Жижа! Но двести-триста метров – не расстояние. Хоть волоком, хоть на себе, а мотоцикл он дотащит!
– Ладно, Алексей Кузьмич, после доскажешь, – оборвал он Авдохина, разворачивая в шалаше мотоцикл.
– После так после, – не обижаясь, что его не хотят слушать, охотно и мирно согласился Авдохин. Запал его и злость, направленные в то неопределенное, чего он не мог бы назвать словами и не видел отчетливо, но считал первопричиною падения своей жизни с высот благополучия на самый низ нужды, иссякли в нем, выдохлись. Авдохин сидел тихий, покорный, ослабевший, опять улыбчивый и дружелюбный.
– Поехал, значит! – сказал он Косте, как-то жалко улыбаясь ему щербатым ртом, и добавил просительно, с заискиванием: – Ты б сказал там Андрей Палычу от себя, ты ж все-таки там тоже слово имеешь, он бы тебя послухал, – чтоб помогли мне работенку какую… Скажи – а то ж ведь как Авдохину, мол, жить-то? Чего там жана в совхозе заработает, бабская сила – чего она может? Ты скажи Муратову, от себя скажи, дескать, я исправился, другой человек стал, мне теперь поверить можно…
– Вижу, как ты исправился! – усмехаясь, кивнул Костя на горку очищенных кукурузных початков.
– Ну, уж за это винить! – обиженно произнес Авдохин, разводя руками в стороны и как бы приглашая еще кого-то, невидимо присутствующего в шалаше, стать на его защиту. – Это я детишкам… Детишков порадовать. Знают же, в район поехал. Приду, спросят: пап, а гостинец?
Глава двенадцатая
На улицах районного центра царили тот покой и умиротворенность, что всегда наступают в природе после больших потрясений. В вечернем зеленовато-шафранном небе громоздились дымчато-лиловые облачные груды, на самом своем верху неся рдеющий закатный свет. В их формах была массивность, глыбистость, осязаемая материальность, они казались непроницаемо-плотными, каменистыми, обломками той величественной горы, что росла днем из-за горизонта, а теперь разбита, разрушена, уничтожена буйством стихийных сил, глыбами раскидана по всему небосводу. Все было мокро, все блестело – дорога и тротуары, засыпанные сорванной с деревьев листвой, крыши домов, почерневшие дощатые заборы, кусты сирени и жимолости в палисадниках. С поредевших, устало, измученно поникших деревьев, которым досталось и от наскоков ветра, и от секущих ударов ливня, капало. Лужи были, как пролитая краска – в них синели индиго и берлинская лазурь, медленно угасали, густея, кроваво-красный кармин и стронций, мешались, образуя редкостные, удивительные по красоте сочетания, зеленый кобальт и лиловый кадмий. А центральная площадь, почти сплошь залитая не сошедшей еще водой, выглядела как гигантская палитра, приготовленная живописцем для работы: на ней были все тона и оттенки, любой силы, любой звучности… Если бы краски на этой палитре были нетленны! Если бы можно было обмакнуть в них кисть и писать на холсте! Какие поразительные по колориту вышли бы полотна!
В помещении милиции Костя нашел только дежурного – старшину Державина. Он сидел за столом, куря и пуская дым в распахнутое в зелень палисадника окно, и разговаривал с худенькой черноватой девушкой лет двадцати, сидевшей на стуле против него с понуренной головой.
– Ты сколько классов кончила? – услыхал Костя, переступая порог.
– Десять…
– Десять! Чему ж тебя там учили?
Девушка молчала, колупая ногтями черный лак сумочки, лежавшей у нее на коленях.
– Ну, так чему же?
Быстрым движением руки смахнув с ресниц слезы, девушка еще усерднее принялась ковырять сумочку.
– Учили, учили, и, выходит, напрасно? Какие у тебя отметки-то были?
– Я с вами совершенно согласна, товарищ начальник… – судорожно вздохнув, проговорила девушка, еще ниже опуская голову.
– Заходи, Продольный, – сказал Державин, заметив Костю. – Вот, полюбуйся, – кивнул он на девушку, – можешь в свои тетрадки записать, расскажешь потом в институте. Редкий пример глупости… Как тебя зовут-то? – обратился он к девушке.
– Алла, – выдохнула та.
– Алла… Имя-то какое современное… Эта Алла продавщицей в обувном ларьке на базаре работает, – пояснил Державин Косте. – Сколько ты уже работаешь?
– Семь месяцев.
– Три дня назад в полдень подошла к ней цыганка. «Ты, говорит, молодая, любишь парня, а он другой интересуется. Давай я его к тебе приворожу, только денег дай, я, говорит, тебе верну, не бойся, так выйдет крепче…» Сколько ты ей в первый раз отдала?
– Семьдесят четыре рубля, полную выручку…
– На другой день гадалка опять приходит, перед закрытием. «Наворожила, говорит, вот увидишь, парень к тебе теперь обязательно прилипнет, только надо его еще крепче примануть, давай еще денег, сколько есть». Она ей снова из кассы. Сколько дала?
– Сколько было… Сто шестьдесят два рубля.
– Видал? – выразительно поглядел старшина на Костю, заново удивляясь глупой доверчивости сидевшей перед ним девчонки. – Сто шестьдесят два рублика! Своими руками! Тебе что – замуж, что ли, невтерпеж хочется? – обратился он к Алле, не церемонясь с ней, явно терзая ее и своим пересказом приключившегося с ней, и своими насмешливыми, колкими вопросами.
Та молчала, не поднимая головы. Краска заливала ей щеки, кончики ушей, шею.
– Парень один пришел… – наконец отозвалась она.
– Какой парень?
– Ну… один парень, с армии…
– И ты его таким манером решила добыть? Ты что ж, наверно, не только в гаданье, еще и в чертей, в домовых веришь? Ты комсомолка, а? Комсомолка?
– Я с вами совершенно согласна… – убито, раскаянно снова проговорила девушка и смахнула с глаз слезы.
– Конечно, теперь-то ты согласна, – усмехнулся Державин. – А о чем раньше думала? Сегодня днем у нее гадалка опять всю выручку выманила, – сказал он Косте. – Всего рублей четыреста перебрала. Сказала – в последний раз поворожу и приду в половине третьего, все деньги отдам, а ты меня отблагодаришь, как сама захочешь… Ну и, конечно, ни в половине третьего, ни в три, ни в четыре… Ах, Алла, Алла! Дома-то знают?
– Нет, – покачала головой девушка.
– Кто у тебя из родителей? Отец где работает?
– Отца нету… Мать есть, в больнице сиделкой.
– А еще кто?
– Бабушка.
– Работает?
– Ей восемьдесят лет…
– Сделала ты им подарочек! – вздохнул старшина, доставая из стола чистый бланк. – Что ж, составлю протокол… – Трудно было сказать, чего в нем было больше: досады на девушку или сочувствия к ее беде. Кажется, досады было все-таки больше – дать себя так глупо провести!
– Поищем твою гадалку, – сказал он. – Только ведь она не такая дура, небось еще днем нарезала, уже где-нибудь за сотни верст отсюда…
Костя спросил у Державина то, что ему нужно было выяснить – вернулся ли Максим Петрович или все еще в городе?
– Приехал, – ответил старшина, обмакнув в чернильницу перо и примащивая руку, чтобы писать протокол. – Часа полтора у Муратова сидел. А где сейчас – не знаю. Наверно, домой пошел.
За те минуты, которые Костя провел в милиции, на улице заметно потемнело. Свет покидал землю, уходил и с зеленоватого неба. Оно становилось лилово-фиолетовым, и только на вершине глыбистых облачных груд с прежней яркостью пылал румянец. Лужи уже не сверкали, не горели так живописно; они все еще казались пролитою краскою. в них еще теплились алые и желтые тона, но растекавшийся сумрак гасил их, придавая всему на улицах единообразный серый оттенок.
Готические окна районной библиотеки были ярко освещены изнутри, у дверей толпился народ. Что-то происходило. «А! – догадался Костя. – Долгожданное событие!».