Заводских профсоюзных деятелей статуя весьма радовала – она обошлась заводу бесплатно, это был дар известного городского скульптора Птищева, чьи изделия густо начиняли все городские скверы и парки. Его излюбленную тематику составляли горновые в широкополых шляпах, прикрывающие лица рукавицами от воображаемого огня доменных печей, доярки в халатах, с подойниками в руках и бесчисленные пионерчики – с авиамоделями, трубами, барабанами, делающие физзарядку, играющие в мяч, прыгающие через скакалочку, выполняющие акробатические упражнения. Вся эта продукция представляла второй период бурной творческой деятельности Птищева. От первого периода, когда Птищев в глине, гипсе, цементе, бронзе и мраморе изображал только одно известное историческое лицо, быстротекущее, меняющееся время не оставило никаких следов.
Многие садовские жители возникновение под селом дома отдыха восприняли как доброе и перспективное событие в местной истории. Будут жить на реке отдыхающие – значит, появится постоянный и близкий рынок для сбыта огородной и всякой иной продукции – овощей, фруктов, молока, яиц, меда, отпадет необходимость возить все это в райцентр и город. Дому отдыха потребуется обслуживающий персонал – поварихи, судомойки, прачки, уборщицы. Значит, кое-кто из тех, кому труд в совхозе кажется тяжеловатым или невыгодным, сможет получить прилично оплачиваемую работу.
Местному жителю Ермолаю Калтырину, инвалиду войны, для увеличения своих прибытков промышлявшему ловлей карасей в речных старицах и луговых озерах, пофартило уже при самом начале строительства: его взяли в сторожа строительных материалов с жалованьем в пятьдесят рублей в месяц. Калтырин, ранее тихий, робковатый, державшийся в сельской жизни в тени, от такого поворота фортуны расправил плечи, заважничал, загордился, стал носить военную фуражку, сохранившуюся у него еще с воинской службы. Садовские бабы, приходя на берег узнать о возможности работы в будущем доме отдыха, робели перед сменившим свое обличье и всю житейскую, повадку Калтыриным и обращались к нему на «вы» и по имени-отчеству…
Вот так этот тихий уголок, подлинный рай для рыболовов и туристов-одиночек, в течение каких-нибудь двух недель превратился в строительную площадку с ее шумом, скоплением машин, рабочих и просто любопытных, приходивших из села поглядеть, что делается на берегу…
Костя опять окунулся в реку, потер лицо, шею, промыл волосы.
Автомашины, разгрузившись, урча, выезжали из рощи, направляясь обратно.
Костя поскорее вылез из воды, подхватил одежду и опрометью кинулся через луг к обрыву, чтобы не попасть под новое облако удушливой пыли.
Перекупываться еще раз у него не было времени.
Глава десятая
Петр Иваныч Клушин, дядя Петя, как звало его все село, из-за жары в одних лишь трусах и майке, сидел на чурбачке в своем дворе, возле летней печурки с худым, очерненным сажей ведром вместо трубы, с напиханными в нее щепками и стружками, и готовил себе еду – чистил над чугунком картошку. Кисти рук его, до локтей темно-бурых от загара, а выше локтей – молочно-белых, совсем не тронутых солнцем, были в черных мазутных пятнах. Видно, крепко прижал его голод, если, вернувшись с работы, он, не помывшись, сразу же взялся за стряпню. Лицо у дяди Пети, выглядевшее куда более старым, чем его тело, с резкими складками у рта, полукруглыми отечными мешочками под глазами, углубленным в кость шрамом на лбу, чуть повыше виска, от ранения на фронте, было строгим, сосредоточенным на какой-то суровой думе, даже горестным. Костя замечал, что когда дядя Петя в своем доме, наедине с самим собою и не видит, что на него смотрят, он всегда погружается в сумрачную сосредоточенность. Седоватые брови его сдвигаются к переносью, нависают козырьком, голубовато-серые глаза уходят куда-то вглубь, под брови, под лобную кость, складки на лице становятся резче, и все лицо, весь дядя Петя делается старее, и выглядит он тогда на все на шестьдесят с гаком, хотя ему нет еще и пятидесяти.
Наблюдая дядю Петю в хандре и унынии, Костя наполнялся к нему жалостью. Еще бы – загрустишь! От дяди Пети ушла жена, забрала детей, и теперь он, брошенный и покинутый, живет в избе один, бедует, ничему не может дать ладу: в доме полнейший беспорядок, не метено, не прибрано, не мыто, не стирано; лук, огурцы, помидоры позасохли без поливки, огород зарос сорняками, с него не соберешь даже того, что было посажено.
Дядя Петя услыхал, как Костя хлопнул калиткой, поднял голову. Блеклые глаза его, разглядев, кто вошел на усадьбу, оживились, за ними оживилось и все его лицо, разгладилось, приобрело то выражение приветливости, внимания, душевной расположенности, какое всегда бывало у дяди Пети на людях, действовало подкупающе и невольно вызывало у каждого к дяде Пете доброе, любовное чувство. Особенно уважали его садовские бабы – за то, что он никогда не проезжал мимо, всегда охотно подвозил их на районный базар, с базара, и не брал за это на водку, хотя выпивал и даже весьма любил это дело. «Ладно! – отмахивался он от двугривенных и полтинников. – Чего там! Какие счеты – свои люди…» Теперь, в его соломенном вдовстве, прежние добрые дела сослуживали ему пользу. Зная, как он бедует, неделями сидит на одной лишь картошке, а частенько даже и вовсе голодает, садовские бабы, то одна, то другая, сварив борща или кулеша, зазывали дядю Петю поесть; в дом ему приносили молоко в корчажках, вареного мясца, завернутые в чистую тряпицу оладушки, пышки, пампушки…
– Ну, как успехи? – спросил дядя Петя Костю с легкой, ставшей у него уже привычной, подковыркой. Каждый разговор с Костей он непременно начинал с подсмеивания над тем, что милиция возится, возится, а все никак не раскроет садовское преступление. – Все ищете?
– Ищем, дядя Петя, ищем, – ответил Костя тоже в шутливом тоне, в каком обычно отвечал дяде Пете и каким парировал его иронию в адрес милиции.
– Ну, и когда же найдете?
– Да когда-нибудь найдем, дядя Петь…
– Когда-нибудь! Плохо ищете.
– Да уж как умеем.
– Уметь-то, парень, лучше надо. На такое дело поставлены…
– Это верно, дядя Петь… Стараемся.
Дядя Петя кинул в чугунок с водой очищенную картофелину и взял новую – из кучки, лежавшей меж его красных, распаренных в сапогах ступней. Сами сапоги, кирзовые, насквозь протертые на сгибах, ни разу не чищенные за все их пребывание у дяди Пети, стояли у порога избы; на них, наброшенные на голенища, просыхали темно-бурые от грязи портянки.
– Так, как вы стараетесь – хрена два найдете. Авдохина выпустили, – произнес дядя Петя уже по-другому – тоном критики и осуждения.
Про то, что Авдохина выпустили, он тоже поминал почти каждый раз – не мог простить этого милиции. Причина такой вражды его к Авдохину была известна всему селу. Еще в прошлом году Авдохин взял у дяди Пети в долг десять рублей и не отдал, – тянул, тянул, а потом заявил, что никакого долга за ним нет, он и не брал вовсе. Заспорили. Дело происходило на улице. Авдохин был выпивши, взгорячился, стал размахивать руками и при стечении собравшегося на шум народа заехал дяде Пете по физиономии. Дядя Петя чуть не с полгода потом негодовал, с каждым знакомым, с каждым встречным делясь этим своим негодованием и своей обидой: «За мою же десятку – и мне же по морде! А? Как такое называется?» Получив оплеуху, отвечать Авдохину кулаками он не стал, будучи не драчлив и понимая, что Авдохина кулаками не проймешь, – ведь он столько уже получал зуботычин. Смирился он и с тем, что пропала десятка – Авдохин и дальше продолжал упорно настаивать, что не брал, в глаза даже не видел этой десятки. Но с тех пор в дяде Пете поселилась лютая неприязнь к Авдохину, даже просто слышать его фамилию он спокойно не мог…
– Значит, так надо, раз выпустили, – ответил Костя, снимая со стоявшего у степы хаты мотоцикла насос, чтобы подкачать шины.
– Плохо у него искали… – помолчав, выколупывая из картошки острием ножа глазки́, сказал дядя Петя с укором и будто зная что-то, что знают об Авдохине все и не знает одна только милиция. – Огород вы у него взрыли? Нет.