Все затаили дыхание. Далеко-далеко, в глубине леса, там, где была непролазная топь моховых болот, где ни тропок, ни дорог сроду не водилось, а прямо из трясины, на зыбких зеленых полянках коряжились четырех– и пятиствольные коблы черных ольх с нависшими на развилках длинными бородами из камышового хобо́тья, засохшей, превратившейся в белую корку тины и всяческого речного мусора, – где-то в том месте, которое называлось Гнилым Урочищем, робко, но явственно раза два-три пиликнула гармошка, – «дри-та-ту, дри-та-ту!», – пиликнула и замолчала. И так странны, так нелепы были эти бессвязные, бог весть откуда в лесной трясине, в гнилой топи, в глухую ночную пору вдруг родившиеся звуки, что у каждого мелькнула мысль: да полно, не ослышались ли? не показалось ли?
– Ну и занесла ж кого-то нелегкая! – покачал головой Евстратов.
– Под этим делом – куда не занесет! – пощелкав по толстой короткой шее, сочувственно сказал лесник. – Я сам вот так-то раз, не хуже того, под мухой, конечно, в эти самые Гнилушки всадился… Тоже вот так-то – осень, дождь, чичер… А. Зинка-булгахтерша, – я тогда с Зинкой гулял, – пояснил он, – пристала это: приходи да приходи! «Ну тебя, говорю, ближний, говорю, след – в эти в твои в Лохмоты переться…» Да-а. Вот вечерком выпил, конечно, скука взяла – что делать? Дай, думаю, пойду…
– Да погоди ты со своей Зинкой! – шикнул на лесника Евстратов.
Шагах в двадцати, у самой воды, явственно хрустнула ветка, под чьею-то осторожной ногой зашуршала опавшая листва. Затем послышался легкий всплеск… Евстратов вскочил и кинулся к реке. Освещенные ярким лучом фонаря, еще шевелились кем-то задетые, полузасохшие стебли камыша. На черной воде еще шли, волновались широкие круги. Несколько ошкуренных осиновых палок четко белели, покачиваясь на легкой волне…
– Эх ты, Пузиков, деревенский Шерлок Холмс! – хихикнул в ладошку лесник. – Да ведь это ж бобер нырнул!..
Глава тридцать первая
Пост наблюдения на оздоровительной базе возглавлял сам Максим Петрович. Он пришел туда в сопровождении двух комсомольцев-дружинников, братьев Охлопковых, которых Евстратов рекомендовал ему как самых смелых и самых исполнительных изо всех пятерых отобранных им ребят. Недавно демобилизованные, отслужившие по четыре года на Морфлоте, рослые, плечистые, по-военному подтянутые, они действительно производили впечатление людей, на которых смело можно положиться в любой сложной и опасной обстановке.
Но неожиданно оказалось, что на базе сам собою, так сказать стихийно, уже возник наблюдательный пост в лице пострадавшего от воровского набега Сигизмунда и присоединившегося к нему Калтырина. Дело в том, что ровно через сутки после истории с Сигизмундовой щукой, тоже ночью и, по всей вероятности, тем же таинственным ворюгой у Ермолая были похищены новые резиновые сапоги.
Утром, едва только Сигизмунд вернулся с рыбалки, к нему пришел Ермолай и сказал:
– Вы ничего не знаете?
– Ничего, – удивленно сказал Сигизмунд, – а что?
– Дак ить – что, – начал разматывать Ермолай свою словесную сетку, – ить вот вы тут, конешно, спите… как сказать, в обчем… ну, и так и дале…
Он принялся скручивать толстенную папиросу и крутил ее очень долго, обстоятельно; затем, прикрывая ковшиком ладоней спичку, прикурил, затянулся раза два и лишь тогда только сказал:
– Обокрали меня, вот что… туды иху мать!
После чего довольно связно рассказал, как вчера еще днем развесил на колышках сапоги для просушки, вечером забыл их прибрать, а ночью они исчезли.
– Как же это, сеньор, – усмехнулся Сигизмунд, – вы же караульщик, а у вас же и сапоги сперли?
– Да ить как сказать, – слегка смутился Калтырин, – конешно, это… ну, в обчем… ходишь-ходишь, она ночь-то теперь какая! Сомлеешь этта… как сказать, и так и дале… живой человек!
Новые сапоги Ермолая и двухкилограммовая Сигизмундова щука взывали к мести и каре. Возмущение обоих потерпевших было так велико, что они договорились меж собою – хоть ночь, хоть две не спать, а накрыть-таки дерзкого грабителя…
– Ну, раз такое дело, – сказал Максим Петрович, узнав об их намерении, – то нечего нам тут такое скопление народа устраивать.
И он велел братьям идти наверх, в село, патрулировать по улицам, а сам остался на базе и присоединился к Ермолаю и Сигизмунду.
Расположившись у подножия известной читателю птищевской скульптуры, откуда отлично была видна вся территория оздоровительной базы, они сперва тихонько, затаясь, сидели, изредка перекидываясь незначительными фразами, чутко вслушиваясь в таинственные ночные шорохи, всматриваясь в словно бы шевелящуюся темноту, сосредоточив все свое внимание на одной-единственной мысли – увидеть, услышать и не упустить.
Медленно, скучно, томительно тянулось время, скупо отсчитывая минуты,, легкими вздохами ветерка, нежным мелодичным лепетом сбегающих с горы родничков навевая сладкую дрему… Сиди Ермолай с Сигизмундом вдвоем, как они предполагали, одни, не будь они скованы присутствием официального лица – милицейского капитана, у них, разумеется, куда как веселее проходило бы их добровольное дежурство: и тот, и другой любили и умели поговорить, рассказать, вспомнить кое-что из своей жизни; и тот и другой были людьми, повидавшими на своем веку такое, что далеко не всякий видывал.
Действительно, как Калтырину, прошедшему через три войны – первую империалистическую, гражданскую и отечественную, в девятьсот пятнадцатом побывавшему с русским экспедиционным корпусом во Франции, так и Сигизмунду, исколесившему в служебных командировках всю Европу, дважды пересекшему по дороге в Америку Атлантический океан, в свое время удостоенному чести с группой других инженеров побывать на приеме у самого Сталина, было что рассказать, что вспомнить бессонной ночью. Но им казалось неловко в присутствии Максима Петровича, то есть как бы находясь при исполнении служебных обязанностей (как пожилые, серьезные люди, они так понимали свое дежурство), затевать пустопорожние разговорчики и звуком голосов нарушать потребную для такого ответственного дела тишину.
Однако час проходил за часом, кругом стояло такое невозмутимое спокойствие и так неудержимо клонило ко сну, что они все-таки не выдержали и завязали негромкую беседу.
Первым начал Ермолай.
– Вот вам и на руку, – сказал он, обращаясь к Сигизмунду, – этак ночку скоротаете – и зорьку не проспите… Поедете небось за окунями-то?
– Что за вопрос? – пожал плечами Сигизмунд. – Конечно, поеду. Но послушай, дорогой товарищ, что же у тебя все лодки так безбожно протекают?
– Да ить оно, как сказать, – охотно принялся за свое словесное плетение Ермолай, – ить этта лодку… ее, как сказать, надо приготовить – ну, в обчем, шпаклевка, проолифить, покраска, и так и дале… С ней, знаешь, с лодкой, делов-то! Вагон да еще и маленькая тележка… Что? Нет, скажешь?
– Премудрость какая! – засмеялся Сигизмунд. – Вот ты бы и делал эти дела, поскольку тебя начальство поставило смотреть за порядком…
– Премудрость не премудрость, – сказал Ермолай, – а я в лодках, как сказать, собаку съел. Вы, конешно, это, ну… по своей части ученые – как и ваша должность, и так и дале… Я же, как сызмальства при реке, значит, и мое понятие – по части лодок, в обчем, и как, и что… как сказать – своя образование. Ить оно – как сказать? – приступил, допустим, к лодке, – первое дело что? Первое дело, будь добрый, проолифь, как следовает – и раз, и два, а есть усердие – давай и в третий. Теперь дай ей просохнуть, конешно, и уж тогда – свинцовым суриком, а впоследствии того…
– Постой, постой! – перебил его Сигизмунд. – Что ж ты их – олифил?
– Как же не олифил? Фактически ясно, олифил.
– А суриком?
– Пиндюриком! – ядовито усмехнулся Ермолай. – Прыткой какой! Где я тебе его возьму?
– Карамба! – удивленно воскликнул Сигизмунд. – Как это – где? В магазине, конечно.
– Вы бы, товарищи, потише! – недовольно заметил Максим Петрович.