Но огни далеких фар тем временем становились все ярче, все ближе, все явственнее делался гул автомашин. Еще минута – и развеется дивная тишина ночной степи, и будут излишне громкие, радостные восклицания, смех, объятия друзей, букеты городских оранжерейных цветов, газетные корреспонденты… Будет нарушена значительность единственной, может быть, в жизни минуты, когда с предельной отчетливостью человек ощутил не только всю свою любовь к Отчизне, но и ее любовно и сильно бьющееся в ответ сердце; когда поистине волшебно, как бы озаренные ярчайшей вспышкой сыновней любви к Родине, пронеслись перед его внутренним зрением тысячи и тысячи образов его братьев, как и он, бодрствующих этой октябрьской мжистой ночью, стремящихся вдохновенным трудом приумножить славу своей Великой Матери…
В белом зареве цеха увидел он сталевара из Рустави, ведущего скоростную плавку той, может быть, стали, из которой будет отлит корпус следующего космического корабля…
Увидел знаменитого композитора, в ночной тишине бревенчатого дома, под ровный шелест дождя уловившего неясные, далекие музыкальные шумы, еще только намеки на те мужественные, нежные и ликующие мелодии, которые со временем прозвучат на весь мир…
Молоденькую девочку-якутку, врача, сквозь рев бурана бесстрашно пробирающуюся в далекое селение, чтобы спасти жизнь его неизвестному брату…
И тех отважных летчиков, что всю ночь у камчатских рифов самоотверженно спасали японских рыбаков… И милого чудака, сидящего над загадочной рукописью… И младшего лейтенанта Ельчика, и Егора Иваныча, и влюбленного Петьку, и деревенского милиционера Евстратова – вдохновенного мастера и хранителя неумирающего народного умельства.
И то ярко горящее сквозь дождливую мгу окошко райотдела милиции, за которым нынче летят бессонные часы Максима Петровича и Кости…
И все это было его Отечество, и все эти люди были его кровные братья, и, может быть, как никогда он понял и почувствовал это именно сейчас.
Но шумно подкатили машины, и степь засияла белыми ослепительными огнями фар, выхвативших из спокойного мрака матово поблескивающий корпус корабля, рыжую траву, куст растрепанного ветром татарника и вернувшегося на землю человека.
И сделалось так, как он и представлял себе: объятия, радостные восклицания, цветы, газетные корреспонденты…
Глава шестьдесят седьмая
А над землей уже брезжила длинная розовая полоса рассвета.
Толстая рыжая папка – «Дело № 127», – с четко, каллиграфически выведенной надписью «об убийстве Извалова В. А. и Артамонова С. И.» была положена в центре стола. Рядом с ней разместились: по правую сторону – огромный гаечный ключ с литерами «С. Л.», по левую – найденный в авдохинском колодце топор.
– Хорошенький натюрмортик! – легкомысленно хихикнул Костя, отойдя на два шага и, склонив голову несколько набок, словно художник, любуясь разложенными на столе вещами.
Максим Петрович неодобрительно покосился на него: нашел время шутить! Он поглядел на часы, было без десяти девять. Затем, придвинув к столу табуретку, сел на нее, примерился взглядом: все ли хорошо видно с этой точки – надпись на папке, топор, ключ.
– Да я уже проверял, – сказал Костя. – Люкс!
И тут Максим Петрович не отозвался, промолчал, давая понять своему юному помощнику, что ни шутки, ни егозливость в данном случае совершенно неуместны.
– Пошли, – кивнул он Косте.
В дверях они столкнулись с Муратовым.
– Ну, как? – спросил Муратов.
– Да вот, – Максим Петрович указал на стол.
Муратов присел на табуретку.
– Впечатляет, – одобрительно сказал он. – Разве еще вот что…
Муратов вынул из кармана толстый красный карандаш, помедлил немного, повертел его в руках и, решительно придвинув к себе папку, крупно, размашисто, через всю обложку написал: «БАРДАДЫМ»
– Вот так! – подмигнул он Максиму Петровичу, кладя на место папку. – Как говорится, товар лицом… Пошли, покурим.
– Посылай за Малахиным, – сказал Максим Петрович Косте, выходя в коридор.
Он сперва пропустил мимо ушей это муратовское «покурим», но тот, очутившись в кабинетике Щетинина, первым делом вынул из кармана уже наполовину опустевшую пачку «Севера» и действительно закурил.
– Опять задымили? – поморщился Максим Петрович.
– Задымишь! – сердито и немного сконфуженно буркнул Муратов. – Ва-банк играем… Не ошибемся?
Максим Петрович ничего не сказал, как будто бы даже и не слышал муратовского вопроса. А между тем сам-то именно об этом и думал.
Да, он, Щетинин, шел ва-банк, сооружая на муратовском столе этот, как выразился Костя, «натюрмортик», шел смело, решительно, убежденный в точности своих умозаключений. Через несколько минут он задаст Малахину свой первый вопрос, и тот что-то ответит, и по тому, что он ответит, можно будет сразу понять, как он поведет себя дальше: начнется ли долгий, изнурительный для обеих сторон поединок, выматывающая силы борьба, чем-то похожая на окопную позиционную войну, или Малахина все же удалось сломить разом, еще не задав ему ни одного вопроса.
В кабинет вошел Костя. Он был серьезен, сдержан, от давешней егозливости не осталось и следа.
– Ну? – вопросительно поглядел Максим Петрович.
– Сидит, смотрит, – почему-то шепотом сказал Костя.
– Правильно сидит?
– Абсолютно. Все предметы – в поле его зрения.
– Неподвижен?
– Ну как сказать… В общем – да. Пытался расстегнуть воротник рубахи. Страшно дрожат руки.
– Валидол ему передали? – спросил Муратов.
– Конечно, – сказал Максим Петрович.
– Пора, – поднялся Муратов.
Малахина ввели в муратовский кабинет ровно в девять.
– Вот сюда садитесь, – хмуро указал Державин на табуретку и, отойдя к окну, принялся разглядывать давным-давно знакомую площадь.
Словно сквозь марлю, за мокрыми слезливыми стеклами расплывчато, акварельными потеками, вырисовывались почерневшие от сырости заборы, глянцевитые железные крыши домов, пестрые витрины универмага, автобусная остановка с полинявшей кинорекламой и лаково блестящим от дождя синим автобусом…. Все это было тысячу раз видено, от всего веяло такой непроходимой скукой и так успокоительно, сонно журчала стекающая с крыши вода, что Державина, который вчера по случаю тестевых именин маленько перехватил, даже в сон потянуло. Он сладко зевнул.
Странный звук, раздавшийся вдруг за спиной, заставил его вздрогнуть и обернуться. Малахин сидел все в той же позе, разве только чуть наклонясь вперед, судорожно, крепко вцепившись рукой в край табуретки. Какой-то хрип – не то кашель, не то приглушенный стон – вырвался из его глотки. Было ясно, что с Малахиным творилось что-то неладное. Державин вспомнил, что арестованный за двое суток почти не притронулся к еде, лишь с жадностью пил чай, вспомнил про сердечные таблетки, которые Щетинин приказывал ему передать, и с тревогой поглядел на Малахина.
Но, слава богу, хрип затих, тело Малахина приняло менее напряженное положение, выпрямилось. И тут за дверью послышались голоса, и в комнату вошли Максим Петрович, Муратов и Костя.
Малахин сделал движение, словно желая встать, и даже как-то неловко, не выпуская из руки края табуретки, приподнялся; но Муратов сказал: «Сидите, сидите!» – и тот тяжело, грузно опустился на место.
Максим Петрович с первого взгляда не узнал Малахина, так он изменился: ни прежней осанистости, ни широко развернутых плеч, ни самодовольной, с хитрецой улыбки на большом мясистом лице; безвольно обмякшее, как бы лишенное костяка тело, облаченное в малахинский пиджак и клетчатую, зеленую с желтым, ковбойскую рубаху, серая, землистая маска вместо лица, вот что сейчас представляло собою то существо, которое в документах расследования именовалось Малахиным и еще так недавно было действительно им…
«Сдается без боя…» – подумал Максим Петрович, с удовлетворением отметив про себя такую разительную перемену во внешности Малахина. Значит, не напрасно была затеяна ими моральная подготовка, видать, решающими оказались и те две ночи, что провел Малахин в полной неизвестности, в одиночестве, наедине с собою, и нынешнее получасовое обозрение отлично знакомых ему предметов.