Бонапарт понимал необходимость прибегнуть к помощи какой-либо партии для того, чтобы достигнуть власти, но в уме он лелеял план воздвигнуть затем правительство, стоящее вне и выше партий, беспристрастное и терпимое, правительство, которое обратится к сочувствию и помощи всех доброжелательных людей, без различия происхождения, которое сплотит и нравственно объединит нацию, которое воссоздаст Францию, богатую всеми своими сокровищами и сильную всеми своими детьми, словом, Францию единую и цельную. Этот результат, казалось ему, не мог быть достигнут без еще одной, последней революции; но, выступив на сцену по окончании, а не в разгар кризиса, он понимал, что обстоятельства сами по себе не требуют от него решительных мер. Выяснив себе, до какой степени публике опротивели насилия, он мечтал о мирной революции, которая произошла бы почти сама собой, путем торжества общественного мнения, подчинившего себе партии, о перевороте, где призванные на помощь войска были бы пущены в дело лишь в крайнем случае и по требованию гражданских властей, где беззаконие было бы по возможности прикрыто, где переход от подлежащего разрушению режима к режиму, который надлежит создать, был бы вначале едва заметен и лишь впоследствии выдвинулся бы своими благодетельными результатами.
III
Первой его мыслью было войти членом в директорию, чтобы затем захватить власть в свои руки и распустить это слабое учреждение; легче было бы вынести удар уже утвердившись в центре правительства, чем оперировать извне. Из пяти директоров наверное нашелся бы один, который уступил бы свое место избраннику народа. И незаконность в том случае была бы невелика; конституция требовала от директора сорокалетнего возраста; Бонапарту было тридцать лет.
Желание сразу поставить себя так, чтобы менее делиться властью, быть может, и слишком совестливое отношение к конституции Гойе и Мулэна заставили его отказаться от этого плана. Бонапарт решил войти в состав правительства, но так, чтобы насилие было сведено к возможному минимуму. Казалось бы, какая решимость должна была побудить его тотчас же вступить в переговоры с теми из директоров и депутатов, которые уже пять лет вынашивали в своем уме план переворота с преобразовательной целью и подготовляли его элементы. Эти люди, достигнув, власти, сделали уже многое – устранили препятствия, удалили опасных конкурентов, подготовили почву в верховном собрании, помешали другому совету принять меры защиты, уничтожили в Париже всякий центр сопротивления; самый состав правительства, по крайней мере на первое время, был у них в запасе и наготове. До сих пор им недоставало человека, способного привести дело к развязке; теперь этот человек явился, и, конечно, они согласятся предоставить ему всю свою подготовку и средства под условием остаться в деле и получить свою долю участия в барышах. Некоторые из них сами пришли к Бонапарту, но большинство ждало, что станет делать Сийэс, и во всем следовали его указаниям: очевидно, необходимо было сговориться с их патроном. Люсьен не желал ничего лучшего, как принять на себя роль посредника. Органы партии всячески рекомендовали соглашение; с самого дня высадки в Провансе они печатали тенденциозные статьи: “Фрежюс, где высадился Буонапарте, есть в то же время родной город Сийэса – счастливое предзнаменование тех воззрений, с которыми он выступит в Париже”.[503] Эти статьи позволяли угадывать, в перспективе двуликого спасителя – дуумвират, который будет управлять судьбами возрожденной республики.
Бонапарт однако колебался. Надо ли полагать, что препятствие к такому соглашению крылось исключительно в нем, в его личной антипатии к Сийэсу? Ум ясный и светлый, он не мог любить человека, окружавшего себя каким-то туманом. Он встречался с Сийэсом и до, и после итальянской кампании, и догматизм этого папы-конститюанта, его тон Сивиллы, его авторитетный педантизм, казались Бонапарту признаками ума чисто спекулятивного и негибкого; но мог ли он остановиться на этих первых впечатлениях, когда его интерес и честолюбие повелевали ему оставить их без внимания?
Без сомнения, его удерживали иные причины. Чтобы овладеть республикой, ему нужно было слиться с ней в одно целое, отождествиться с величием и гордостью нации – следовательно, не оставить никаких сомнений относительно своей искренности как республиканца и своего жгучего патриотизма. А между тем ему случалось слышать о Сийэсе, что он исподтишка орлеанист, сомнительный патриот и замешан в каких-то подозрительных переговорах с иноземцами. И так говорили многие. Среди первых же советчиков, появившихся на улице Шантерен, нашлись люди, объявившие, что сближаться с Сийэсом зазорно, что им гнушаются не только якобинцы, но и все ярые республиканцы, чистые, с которыми необходимо считаться. В совете Бонапарта сразу определились две партии, продолжавшие свою междоусобную борьбу и при консульстве, – правая и левая; мнения разошлись в вопросе: на кого должен был опереться генерал – на республиканскую левую, или правую? Ненавидевший якобинцев и сознававший невозможность управлять с их помощью, Бонапарт не забывал, однако, что по части крутых мер они мастера, и никто лучше их не сумеет “кувырнуть” правительство.
[504] Вместо того, чтобы первому сделать авансы, он ждал их, и Роже Дюко, из подражания ему, не трогался с места. Три дня, три долгих дня 27, 28 и 29 вандемьера, все заинтересованные в сближении пребывали в тревоге, видя с обеих сторон одинаковое упорство в нежелании сделать первый шаг. Слух об этой распре из-за этикета в самый расцвет республиканского режима дошел и до публики.
А пока Бонапарт виделся с Баррасом. Ему нужна была точка опоры в правительстве, – не воспользоваться ли этой? Если Редерер отговаривал его, зато Фуше усиленно советовал ему это сделать, и Жозефина несомненно тянула в ту же сторону и по тайному уговору с Фуше, и из ненависти к союзникам Сийэса. Если бы генерал остановился на Баррасе, ему труднее было бы привлечь к своей комбинации всех республиканцев-организаторов; репутация этого господина, его непостоянство, привычки вероломства, наконец, его гнуснейший антураж оттолкнули бы многих солидных и корректных людей. У Сийэса была партия; у Барраса только двор, и какой двор! Зато он имел другое преимущество перед Сийэсом: был менее ненавистен якобинцам и крайним республиканцам, с которыми следовало считаться. Притом же у него с Бонапартом было слишком много общего в прошлом, чтобы от этого не осталось следа в их отношениях; за недостатком дружбы уцелела фамильярность, облегчавшая излияния и сокращавшая прелиминарии.[505] Они говорили друг другу ты; Бонапарт снова взял привычку запросто бывать по вечерам в Люксембурге у хлебосола-директора; этот последний в своих мемуарах утверждает даже, будто генерал посвящал его в свои семейные горести, говорил о Жозефине и советовался, как ему поступить; Баррас будто бы отговорил его от развода, напомнив ему, что это не в обычаях света и не принято “в лучшем обществе”.[506] Как бы то ни было, прежняя интимность несомненно благоприятствовала политическому сближению между ними.
Баррас, с своей стороны, по-прежнему предпочитал всем заманчивым посулам претендента видный пост в упроченной и мирной республике. Он рад был содействовать ломке и отливке заново республиканских учреждений, допускал республику на американский образец, с президентом, но тщеславие не позволяло ему отстать от Бонапарта и уступить ему первое место. Он не мог привыкнуть к мысли, что этот маленький человек, которого он знал еще безвестным и податливым, которому он сам вложил ногу в стремя, теперь на правах гения хочет стать выше его и править Францией. Его желание было – после переворота назначить Бонапарта главнокомандующим и открыть перед ним один лишь путь – к славе, оставив для себя удобства и выгоды высшего президентского положения.