Бонапарт скоро разглядел его намерения, отнюдь не совпадавшие с его собственными. Чем больше выяснялось для него настроение умов, тем лучше он понимал, насколько Баррас уронил себя, обесславил, насколько он погиб в мнении общества;[507] оставалось только порвать с человеком, олицетворившим собою всю испорченность режима, и освободиться от этой гнили. Наоборот, вокруг Сийэса он видел наименее дискредитированных представителей правящей группы, людей, по большей части не способных проявить энергию в критическую минуту, но способных сослужить хорошую службу на другой день, желающих перестроить государство, чтобы надежнее поместить в нем свои капиталы и шире развернуть свои таланты, и чувствовать, что в сущности восстановляющей и созидающей силы надо искать именно здесь.
Он уже совсем собрался нанести визит Сийэсу, когда случайная неловкость чуть было не испортила всего, но, в конце концов, двинула дело. Один из адъютантов Бонапарта по приказу или по ошибке, явился к Сийэсу предупредить, что его начальник будет завтра в такой-то час. Сийэса не было дома, когда он вернулся, и ему передали поручение, он, не желая высказывать особой угодливости по отношению к тому, кто оказал ему так мало внимания, послал своего брата сказать Бонапарту, что выбранный им час – час заседания совета. Оскорбленный Бонапарт, взбешенный этой манерой откладывать визит, сделал выговор адъютанту, уверяя, что тот действовал без его ведома, не получив никаких приказаний: “он никому не делает визитов… к нему все должны приходить первые… он – гордость и слава нации!..” – Все это в присутствии многочисленной публики, военной и гражданской.[508] Но Талейран, извещенный об этой нежелательной выходке, помчался к генералу и имел с ним весьма серьезный разговор, укоряя его за несдержанность и умоляя тотчас же исправить свою оплошность.[509] Он так чудесно сыграл свою роль, что его посредничество завершилось примирением двух властелинов.
Бонапарт уступил, предоставив Талейрану, как дипломату, выработать, как бы сказали теперь, церемониал встречи. Почти тотчас же вслед за тем в газетах появились следующие заметки: “2 брюмера; вчера Бонапарт был с частным визитом у директора Сийэса и Роже Дюко; 3 брюмера; директора Сийэс и Роже Дюко возвратили Бонапарту частный визит”.
Первый дебют был, по-видимому, не слишком удачным, по крайней мере вначале.[510] Рассказывают, впрочем, что Бонапарт вскоре изменил тон, сам подтрунивал над происшедшей пикировкой и с милой игривостью сравнивал ее с ссорой двух герцогинь из-за табурета.[511] Как бы то ни было, лед был сломан, и началась беседа. Гость и хозяин соглашались, что во Франции нет ни хорошего правительства, ни хорошей администрации, и что положение республики требует изменения конституции. Бонапарт хвастался своим могуществом и в то же время пустил в ход все свои обаятельные качества. Сийэс повел речь начистоту, предлагая свою помощь под условием одной общей цели – спасти отечество и насаждать свободу. Он прибавил даже, что у него в запасе есть уже готовый план действий, который он может сообщить. На этом пока остановились, продолжая при посторонних выказывать друг другу заметную холодность и передавая все неотложное через общих друзей; при этом Редерер брал на себя самую суть, а Талейран заботился о форме, постоянно указывая на необходимость принимать предосторожности и соблюдать приличия.
Таким образом, Бонапарт вел переговоры через послов, сам не высказываясь до конца, ибо в первых числах брюмера его решение еще не было принято окончательно; сговариваясь с Сийэсом, он в то же время придерживал Барраса, спрашивая себя, не взять ли его по крайней мере в союзники, или же просто оставить в дураках. Из близких ему людей, не говоря уже о Фуше, и Реаль очень настаивал, чтобы он не рвал с Баррасом. Доводы этого экс-террориста были таковы: Баррас один из тех людей, которых всегда можно держать при себе. Заручившись его содействием, одновременно с содействием Сийэса и Дюко, и подчинив себе всех троих, Бонапарт будет иметь в своем распоряжении обеспеченное большинство в директории и все ресурсы исполнительного комитета, вместо того, чтобы прибегать к вмешательству известной части советов, он может тогда избавиться одновременно от обоих собраний, выбросив их за борт. А иначе он ничего путного не сделает, ибо на другой день после успешного хода очутился, как в прериале, лицом к лицу с той парламентской группой, помощью которой воспользовался, и пойдет опять кавардак.[512]
В это время произошел инцидент, окончательно просветивший Бонапарта относительно Барраса и заставивший отвернуться от него. Вечером 7-го или 8-го генерал обедал в Люксембурге; кроме него гостей было только двое – нечто вроде мажордома и бывший герцог де Лорагэ, шут короля, своими выходками забавлявший Барраса. После обеда зашла речь о политике и о будущем Франции. Баррас развернул перед глазами Бонапарта перспективу новых побед и неиссякаемой жатвы лавров, сам, притворяясь разочарованным и бескорыстным, разыгрывая комедию самоотречения. Когда дело дошло до выбора будущего президента республики, он, желая отстранить Бонапарта, выдвинув себя, и не смея предложить себя прямо, прибегнул к жалкой уловке и назвал совершенно невозможное имя генерала Эдувилля. Бонапарт промолчал, но остановил на говорившем полный такого презрения взгляд, что тот растерялся и забормотал что-то невнятное. Через минуту генерал ушел и, отправившись прямо к своим друзьям без комментариев передал им слова Барраса. Они были уничтожены. Глупость этого грубого проныры перешла всякие границы. “Ведь этакое животное!” – воскликнул его друг Реаль.[513]
Решение Бонапарта было принято; он пойдет заодно с Сийэсом и благонамеренной частью советов. Как он рассказывает сам – выйдя от Барраса, он, прежде чем отправиться к своим друзьям, зашел к Сийэсу, жившему в другой части дворца – кстати, это был его приемный день – и сказал ему, что вступает с ним в союз, или, по крайней мере, велел передать ему это. Сийэс чувствовал, что настало время показать себя, и метафизик вооружился решимостью. Чтобы ни в чем не отставать от генерала, он не задумался бы сесть на коня, хотя и был когда-то священником. На всякий случай он в последнее время даже готовился к этому: устроил в Люксембурге манеж и брал уроки верховой езды.
Не то, чтобы он заблуждался относительно намерений Бонапарта и его темперамента самодержца. Минутами он угадывал в нем человека, который, добившись успеха, с размаху далеко отшвырнет от себя своих теперешних помощников. Всепокоряющая энергия генерала, смелость и оригинальность его взглядов, дерзкое честолюбие, порой сквозившее в его речах, несколько сбивали с толку холодного Сийэса. И в то же время этот тонкий мыслитель, весьма ценивший блестящий ум в других, не мог не восхищаться тонкостью расчета, как он видел, соединявшейся в Бонапарте с волен высшего закала. Это резко отличало его от других генералов; у этих можно было найти самое большее упорную волю, стремящуюся прямо перед собой, как пушечное ядро, не разбирая, попадет ли она в цель, или же пролетит мимо, или разобьется о препятствие. Армия изобиловала героизмом и воинскими добродетелями для политики и крупных комбинаций. О Бонапарте он говорил, что это единственный, у кого рассудок уравновешивает волю”.[514] Два довода перевешивали все другие: раз Бонапарт здесь, с его огромной популярностью, что можно сделать без него? Не будь его, было бы очень трудно найти кого-нибудь, способного понять и принять на себя эту роль. “Воспользоваться можно было только им”.[515]