IV
Стали, наконец, приходить вести и из департаментов, что дальше, то больше; они были недурны, хотя и не вполне удовлетворительны. Говоря об отношении к coup d'état в провинции, надо различать, так сказать, официальную провинцию, т. е. местных властей, выборных или по назначению; местные советы, судей, чиновников, по большей части ярко выраженных революционеров с якобинской окраской – и настоящую, т. е. само население, администрацию и управляемых.
Среди властей полного единодушия не было. Если огромное большинстве их и приняло готовую революцию, присланную из Парижа, все же раздавались, хотя и отдельные, протестующее голоса. Председатель Йоннского суда, гражданин Барнабе, отказавшийся зарегистрировать брюмерский закон, был не единственным. В Па-де-Калэ комиссар центральной власти Робер Краше пытался воспрепятствовать обнародованию закона; один из администраторов этого департамента подал в отставку. В Руане муниципальный агент отказался содействовать обнародованию закона.[704] В Юре департаментские власти открыто выражали свое негодование; поговаривали даже о том, чтобы вооружить рать и двинуть Юру на Париж. Некоторые департаменты приняли весть о перемене с энтузиазмом или раболепной угодливостью; другие с оговорками, угрюмо и мрачно. Были и такие, где власти совсем не откликнулись на извещение. Но эти слабые попытки оппозиции тотчас же заглохли перед явным сочувствием или инертностью масс. Если в первый момент весть о новой революции – как раз теперь, когда после ряда внешних побед наступило нечто вроде затишья – несколько удивила и взволновала народ, то одобрение не заставило себя ждать. Ни в одном документе не отмечено, ни в одном городе, округе, местечке, ни в одном уголке Франции – мы, конечно, не говорим о западе, где гражданская война была в полном разгаре – нигде не замечалось и попытки сопротивления со стороны настоящего народа, поселян или буржуазии, движения в защиту униженных учреждений и против восходящей звезды Бонапарта.
Правда, кое-где зашевелились было клубы, но эти особняком стоявшие группы, ненавистные населению, скоро почувствовали свое бессилие. К тому же, военные, власти и войска горячо встали на защиту переворота; они хотели республики, но только республики Бонапарта, и это импонировало прочим. Так было в Тулузе, многолюдном городе, внушавшем серьезные опасения. При первых же слухах о перевороте клуб, с которым часть городских властей находила необходимым считаться, объявил непрерывное заседание и поднял крик: К оружию! Но тут заговорили войска, с комендантом во главе, и очень энергично; власти, вынужденные покориться, обнародовали закон, хотя и неохотно и без всякой помпы.[705] Тем временем прибыл из Парижа Ланн, принял начальство над войсками, объехал весь район, рассеял сомнения честных республиканцев, и спокойствие водворилось снова. Приблизительно так же обошлось дело в других городах и местностях, где преобладала красные комитеты. В общем, на всей французской территории сопротивление якобинцев свелось почти на нет. Члены клуба, на словах уже четыре месяца готовые к бою, прикусили языки перед первым же энергичным шагом противника.
Зато среди городского населения страшно волновались и очень агрессивно выражали свою радость совсем иного рода группы, тоже бурливые и шумливые, – воинствующие реакционеры, союзы молодежи, банды мюскаденов и контрреволюционеров, которые с дубинкой в руках боролись против последовательных попыток воскрешения якобинства. Большинство из них были, в сущности, роялистами, хотя они выставляли себя просто-напросто антиякобинцами и боролись против революции во имя ее же принципов. События в Сен-Клу, на первый взгляд, направленные против революции, опьянили их надеждой. Они думали, что час их настал, и во многих городах, в свою очередь, начали разыгрывать роль господствующей факции.
Бордо был весь охвачен реакцией. Вести из Парижа пришли 24 брюмера. Первый день был весь отдан радости; чтение бюллетеней в общественных местах и театрах вызывало взрывы рукоплесканий вперемешку с шиканьем и свистками по адресу изгнанных депутатов. На другой день в театрах публика потребовала злободневных куплетов; полицейский комиссар воспротивился; поднялись крики, шум; зрители взбунтовались; в интересах восстановления порядка генерал, командующий местными войсками, принужден был сдаться на просьбы публики и отменить запрещение. Тем не менее город был наэлектризован и, по-видимому, не намерен больше терпеть установленной власти.[706] Клермон-Ферран наблюдал сцены в том же роде; публика в театре не хотела слушать марсельезы и требовала бонапартки.[707] В Нанси толпа граждан своею властью заперла якобинский клуб и прибила саван к дверям. В Верхней Савоне правительственный комиссар пишет: “Уж не думают ли якобинцы присвоить себе плоды 18-го и 19-го? Они угрожают республиканцам, повергают в трепет покупщиков национальных имуществ, говорят о короле и о старом режиме.[708] В Канне произошла как бы перетасовка партий, вследствие которой реакционеры всплыли наверх. Во множестве округов и местечек происходили шумные манифестации, нападений на чиновников, и поведение Парижа, который за последние дни тоже начал подавать голос, поощряло это движение.
Почти повсеместно народная масса была на стороне своих вождей; из страха и отвращения к игу революционеров народ, казалось, готов был идти на буксире за роялистами. Когда пало правительство гонений, все французы, чьей безопасности оно угрожало или нарушило ее, все разоренные им, преследуемые, униженные, обращенные в илотов[709] – таких были сотни тысяч – испытывали радость освободившихся узников. Они рукоплескали тем, кто яростно восставал против продажных душ и угнетателей-чиновников, против явных и тайных властей, против клубов и комитетов, против суровости республиканского законодательства и его раздражающих мелочных придирок, против всех форм революционной тирании, теперь шаткой и сбитой с позиции. В 1789 г. мы видели самопроизвольное нарождение анархии; теперь также самопроизвольно нарождалась реакция, грозя перейти в другой вид анархии – в бред возмездия.
Бонапарт тотчас почуял опасность, ибо он прежде всего не хотел, чтобы имя его стало синонимом реакции. Задуманный им план будущего был великий, спаcительный план, – тот же, что у королей и политиков некогда создававших и пересоздававших Францию. Освободившись от партий, он пойдет прямо к народу, к массе, к миллионам французов, у которых нужд больше, чем мнений, которые просто мечтают о внутреннем и внешнем мире, и о мире религиозном. Он завоюет их преданность обеспечив им эти блага. В основу своего правления он положит народное довольство и будет строить на этом фундаменте. В покоренной и объединившейся массе потонут и расплывутся те сотни и тысячи, которые кинулись в гражданские распри под влиянием скорби и гнева, больше под влиянием минутной экзальтации, чем из принципа и по твердому убеждению, составленному заранее; таким образом, он лишит партии самой их сущности, их настоящей силы, и тогда ему придется иметь дело только с вождями без войск, или с отдельными смутьянами. И этих он будет бить, бить беспощадно. Выбрав из всех партий людей, могущих быть полезными государству, он объявит забвение, признает прошлое несуществующим, велит французам прощать друг другу и отучить их ненавидеть; широким размахом губки сразу сотрет десять лет преступлений и ужасов, десять лет взаимных обид. На модном тогда мифологическом языке это называлось: дать Франции напиться воды из Леты! Призвав к себе представителей самых противоположных взглядов, он поставит объединяющим центром сильное и справедливое правительство, достаточно “искреннее, достаточно, славное для того, чтобы при нем могли примириться между собою все благонамеренные французы, чтоб им жилось привольно при этом величавом и щедром режиме.