Число посвященных в тайну целиком, т. е. в порядок и процедуру выполнения, тем не менее, оставалось очень ограниченным. За исключением друзей, примкнувших к ним с первой минуты, Бонапарт и Сийэс были вполне откровенны с очень немногими. Остальным объясняли только каждому предназначенную ему роль в ансамбле и какой услуги от него ожидали. Робким говорили, что учреждений коснутся лишь слегка и сулили, что в будущем они сохранят свои места или найдут себе новые. Относительно этого будущего вожаки заговора были тем скромнее, что сами хорошенько не выяснили его себе и руководились скорее убеждением в необходимости реформ, чем готовым планом переустройства государства. Это составляло и сильную и слабую сторону дела, позволяло сплотиться разнородным сообщникам, в то же время внося в их деятельность какую-то разбросанность и нерешительность. Несмотря на всеобщее, хотя и неопределенное содействие и соучастие, вожди движения не были спокойны; нескромность, измена могли погубить их. Однажды вечером Бонапарт и несколько верных собрались у Талейрана, как вдруг топот копыт кавалерийского отряда, как будто подъехавшего и остановившегося у дверей, поверг их в смятение; на поверку оказалось, что это был просто отряд конных жандармов, конвоировавший от Пале-Рояля пошлину, сбираемую государством с азартных игр, чтобы уберечь деньги от воров и грабителей, карауливших в засаде на каждом углу.[571] Полиция смотрела сквозь пальцы на подготовительные операции заговорщиков, была умышленно слепа и глуха. Фуше решил, что никакого заговора нет и громогласно утверждал это, требуя, чтоб ему верили, так как, если бы заговор существовал, он бы знал это и грозою налетел бы на заговорщиков. Однажды на вечере у Бонапарта он говорил по этому поводу такие страшные слова, что у дам пробегала дрожь по спине: “Если бы заговор существовал все время, что о нем идут слухи, разве мы не имели бы доказательства тому на площади Революции или на Гренельской площади?”[572]
В последнее время и Фуше был исключен из числа вполне посвященных. С тех пор, как партия тесно сблизилась с Сийэсом, выкинув за борт Барраса, другом которого оставался Фуше, и министр полиции казался недостаточно надежным для того, чтобы заблаговременно предупреждать его. Да о нем и нечего было особо тревожиться: заговорщики знали, что когда начнется кризис, если только они сразу возьмут перевес, он перейдет на их сторону.
Сам Фуше, по-видимому, не добивался признаний, которые бы слишком скомпрометировали его. Он помог пустить дело в ход, и слегка отстранился, предоставив ему развиваться самостоятельно; он не препятствовал, но и не хотел стоять слишком близко, ибо ему казалось, что руководители уклоняются от намеченного пути и некоторые шансы на успех потеряны. Кем окружал себя теперь Бонапарт? Ораторы, говоруны, теоретики, члены института, – все люди по существу неспособные действовать энергически. Несколько якобинцев, хорошо вышколенных и выдрессированных, были бы, по его мнению, гораздо полезнее. И был ли он так уж не прав? Ведь друзья Бонапарта в парламенте 19-го днем действительно чуть было не погубили дела, бросив его в критическую минуту. Итак, Фуше держался поодаль; не веря в сопротивление директории, но и не вполне уверенный в успехе Бонапарта, он оберегал собственные шансы и вел свою особую линию. Пока он не пускал в ход своей полиции, но крепко держал ее в руках, быть может, надеясь между низвергнутой директорией и неудавшейся затеей один уцелеть и остаться господином положения. Вместо того, чтобы приставать к Бонапарту с расспросами, он задал ему роскошный обед, после которого Лэ (La's) и Шерок пели поэму Оссиана.[573] Готовый ко всему, он мог обойтись без праздного любопытства. Несмотря на разноречивость свидетельств, не подлежит сомнению, что Бонапарт утаил от него окончательный план и не сообщил срока его осуществления.[574]
Между тем, все говорило за то, что пора назначить день и кончать. Часть общества уже успела проведать о том, что что-то такое творится, и забила тревогу. Дела и торговля окончательно стали. “Никто ничего не смеет предпринять, говорится в одном полицейском донесении, – толкуют, что готовится новый переворот”.[575] После временного затишья атмосфера опять стала тяжелая, как перед грозой; длить это тягостное состояние было бы опасно. Офицеры, храбрые воины, выказывали нетерпение. Факт большой важности – в совете пятисот большинство, уступая общим желаниям, склонялось в пользу отмены им же вотированных законов. Незадолго до 15 оно весьма серьезно обсуждало вопрос, нельзя ли заменить принудительный заем и прогрессивный налог менее обременительной контрибуцией. Если дать теперешнему режиму время обуздать себя, он, чего доброго, опять войдет в милость у публики, жаждавшей покоя; надо было во что бы то ни стало лишить его возможности исправить свои ошибки и ускорить его падение..
В последнюю минуту некоторые из парламентариев, примкнувших к заговору, смутились духом, увидев преграду вблизи, они струсили и потребовали отсрочки. Бонапарт нашел, что “эти дураки” слишком жеманятся. По словам Арно, он, однако, дал им сроку восемь часов для того, чтобы отделаться от своих угрызений и страхов: “Я даю им время убедиться, что я смогу сделать и без них то, что соглашаюсь сделать вместе с ними.[576] Он не пошел более ни на какие уступки и окончательно назначил день, – 18 брюмера, соответствовавшее девятому ноября.
IV
На 15-е назначен был большой обед, который советы намеревались дать двум генералам, сведенным в Париже счастливым случаем, – Бонапарту и Моро. Но возникли затруднения; советы не могли сговориться даже насчет обеда; некоторые якобинские депутаты запротестовали; впрочем, они возражали не против Бонапарта, но против Моро, заподозренного в излишней умеренности. Чтобы выйти из затруднения, организаторы праздника решили устроить его по подписке: всякий член советов мог участвовать, внеся тридцать франков. Только таким манером банкет мог состояться в назначенный день в церкви св. Сюльпиция, превращенной после революции в храм Победы.
Внутри церковь была богато украшена драпировками и трофеями победы, а также отобранными у неприятеля знаменами. Над прежним алтарем красовалась патриотическая надпись. Обыватели не без тревоги смотрели на эти приготовления, опасаясь, как бы якобинцы, искавшие только удобного случая, не взорвали церкви. Корзины с крышками, которые проносили в погреба, на самом деле наполненные бутылками вина, могли содержать в себе порох. 15-го назначено было собраться к шести часам. Вокруг храма топталось в тумане довольно много народу; в толпе слышался ропот на такой бесполезный расход в годину общей нужды; порицали законодательный корпус, говоря: “Если бы депутаты захотели, они могли бы зажать рты, пожертвовав на благотворительные учреждения такую же сумму, в какую им обошелся этот обед”.[577] Но преобладающее настроение в толпе было любопытство – желание посмотреть на Бонапарта. “Большинство любопытных пришли сюда только для того, чтобы увидеть генерала Буонапарте”.[578] “Когда они подъехали в карете со своими товарищами по Египту, со своими африканцами, народ стал кричать: “Да здравствует Бонапарт! Мира! Мира”.[579] В огромной оскверненной церкви, где было холодно, как в леднике, и где ноябрьская сырость паром оседала на стенах, пировали, или, вернее, пытались пировать семьсот человек: пятьсот депутатов и двести гостей, в числе которых фигурировали испанский адмирал Мазарредо и Костюшко. “На верхнем конце стола восседал президент совета старейшин, посредине направо – президент директории, налево – генерал Моро, возле него – президент совета пятисот и рядом – генерал Бонапарт:[580] “Эта братская вечеря происходила под звон прекрасно подобранных колоколов св. Сюльпиция; звонил профессор консерватории. В честь обоих героев, “французских Сципиона и Фабия”, распевали на редкость пошлые куплеты, произведение депутата Феликса Фокона. На другой день газеты восхваляли блестящий и задушевный праздник; то были заказные похвалы, ибо на этом празднике все испытывали на себе гнет обычной накануне битвы тревоги. Партии, братаясь между собою для виду, на самом деле подозревали друг дружку и искоса подглядывали одна за другой. Отсутствие Журдана, Ожеро, Бернадота бросалось в глаза; правда Журдан на другой день должен был обедать у Бонапарта, в небольшой компании. Бонапарт ел мало, едва дотрагивался до кушаний, быть может, боясь отравы. Когда начался длинный ряд тостов, он поднялся и предложил выпить за единение всех французов: этот тост был уже правительственной программой.