Из ста трибунов шестьдесят пять были членами советов пятисот и старейшин; из трехсот членов законодательного корпуса двести тридцать вышли оттуда же. Кандидаты были распределены между двумя учреждениями соответственно характерам и способностям: в трибунат посадили ораторов и риторов, воинствующих философов, литераторов, окунувшихся в политику, и политиков, занимавшихся литературой, людей острого и яркого ума; в законодательный корпус – остальных. Трибунат надо было сделать живым и деятельным учреждением, способным к оппозиции; поэтому в нем сосредоточили людей с талантами, с большой репутацией, с честолюбием и даже убежденных: Дону, философ Ларомигьер, Бенжамэн Констан, экономист Ж. Б. Сэй, Мари-Жозеф Шенье, остроумный поэт Андрие, педант Генгенэ, который при директории добился дипломатического поста только для того, чтобы людей насмешить, Фабр де л'Од, Шовелен, маркиз либерал, Шазаль, Байел, Деменье, Жан Дебри, Шассирон, Гупил-Префелю, Жар-Панвилье, Лалуа, Пеньер, – все люди, уже известные своими успехами на трибуне, все испытанные революционеры, противники христианства и ненавистники попов. В виде исключения было дано место Станиславу де Жирардену, который в фрюктидоре благородно стал на сторону угнетенных. Законодательный, корпус был заполнен бывшими старейшинами и бывшими членами совета пятисот, заседавшими и подававшими голоса в полной безвестности. К этим вчерашним депутатам прибавили несколько третьегодничных, выброшенных за борт на последних выборах. Впрочем, и здесь выделилось несколько известных имен, как, например, Грегуара, епископа-конституционалиста и храброго и прославленного Латур д'Оверня, “гренадерского капитана”. Лишние места были предоставлены нескольким именитым дельцам: крупным коммерсантам, парижским и провинциальным банкирам; но этот элемент, представлявший собою экономические интересы, как бы терялся в массе политических деятелей.
Бывших членов конвента всюду было много. Они, занимали второе место в консульстве, захватили в свои руки министерства полиции и юстиции, председательствование в сенате; первый президент трибуната, Дону, также был из их лагеря. Наряду с этими остатками конвента главный контингент новых собраний составляла сравнительно умеренная партия прежних советов, партия Сийэса, та самая, которая в VII году резко разошлась с якобинцами, но вначале поддерживала тиранию директории, т. е. ту же якобинскую тиранию, пониженную на одну ступень. Как в III году две трети конвента произвольно вошли в состав совета, так и теперь приблизительно половина состава совета заседала в консульских собраниях, по милости Сийэса и с согласия Бонапарта. Общество отметило эту необычайную жизнеспособность сначала с удивлением, потом с негодованием. Люди из общества Сийэса, искренно хотели попытать счастья с легальной республикой, но они воплощали в себе упорство и непопулярность своей партии. Достоинство Бонапарта перед ними заключалась именно в том, что он стоял выше партий и правил не в угоду им, а в интересах Франции. Он говорил Тибодо: “Управлять при помощи какой-нибудь партии – это значит рано или поздно стать в зависимость от нее: на этом меня не поймают: я национален.[875]
II
Парижане продолжали подавать голоса за конституцию, проявляя больше покорности, чем энтузиазма. Один шутник переложил ее текст стихами, посвященными г-же Бонапарт. Иные утром расписывались в сочувствии, а вечером в салонах, собраниях, в кругу друзей и знакомых отзывались весьма бесцеремонно об этом лицемерном указе. Убежденные республиканцы видели в нем деспотизм; роялисты находили его слишком революционным. Некоторые либеральные консерваторы отнеслись к новой конституции очень скептически и даже негодовали: ведь она освещала и увековечивала существование класса прожорливых политиков. “Держу какое угодно пари, – писал Барант, – что все консерваторы, сенаторы, законодатели, трибуны и пр. находят новую конституцию превосходной; а нам, бедным, тем, кто их кормит и платит им жалованье за то, чтобы всю жизнь подчиняться им – нам дозволено в виде вознаграждения сердиться, порицать то, что уже сделано и что еще собираются сделать, и смеяться над всеми пристроившимися и чающими пристроиться.[876]
Зато понравились и пленили их указы, изданные Бонапартом тотчас вслед за конституцией, указы, которые были, так сказать, оболочкой пилюли, преподнесенной французам. Великодушные указы, заглаживали прежние обиды, примиряли, разбивая, в то же время скрижали проскрипции.[877] Почувствовав себя более сильным, более свободным, более господином своих решений, Бонапарт, первый консул, смело открывает эру национального блеска и примирения.
Представьте себе впечатления парижского буржуа, 7-го нивоза просматривающего Moniteur, со вчерашнего дня ставший официальным органом, перейдя от Сийэса к Бонапарту. В газете большого формата, на четырех страницах в 3 столбца каждая, еле уместились все консульские прокламации, предписания, постановления, и каждое слово в этих постановлениях облегчает чью-нибудь тяготу или возвеличивает принцип, утешает огорченных, осушает слезы или радует сердца, оставшиеся верными культу патриотической республики. На первой странице прокламация консулов, обращенная номинально к западным департаментам и на самом деле ко всей Франции. Это призыв к миру. За ним следуют постановления, обещающие полную амнистию инсургентам под условием, чтоб они немедленно разоружились и распустили свои полки. В ней есть суровые слова по адресу государей; революция же выставлена в ней достаточно высокой для того, чтобы сознаться в своих ошибках, достаточно справедливой для того, чтобы исправить их; а главное, сулящей в перспективе капитальное благодеяние, великий источник утешения и радости – религиозную свободу.
“Несправедливые законы издавались и исполнялись во Франции; акты произвола нарушали безопасность граждан и свободу совести; всюду неосмотрительное внесение в списки эмигрантов поражало граждан, ни когда не покидавших своего отечества, ни даже своего семейного очага; словом, были попраны великие основы общественного строя”.
“Именно для того, чтобы исправить эти ошибки и загладить несправедливости, было провозглашено и признано нацией правительство, опирающееся на священные устои – свободу, равенство, представительную систему. Постоянным желанием, а равно интересом и славой первых чинов государства будет залечить все раны Франции, порукой в том все уже принятые ими меры”.
“Так, прискорбный закон о принудительном займе и еще более пагубный закон о заложниках уже отменены; лица, отправленные в ссылку без суда, возвращены родине и своим семьям. Каждый день правления консулов знаменуется актами правосудия; так будет и впредь. Государственный совет трудится, не покладая рук, вырабатывая реформы плохих законов и более удачную комбинацию распределения государственных налогов”.
“Консулы заявляют также, что свобода вероисповеданий гарантирована конституцией,[878] что никакой государственный чиновник не имеет права посягать на нее: ни один человек не смеет сказать другому человеку: ты должен исповедовать такую-то религию, ты можешь совершать свое богослужение только в такой-то день…” Закон 11-го прериаля III-го года, предоставляющий в пользование граждан Здания, посвященные религиозному культу, будет исполняться”.
“…Если бы, несмотря на все принятые правительством меры, еще нашлись бы люди, которые осмелились бы вызвать вновь гражданскую войну, первым властям Государства оставалось бы только выполнить прискорбный, но необходимый долг – силой заставить их покориться. Но нет, отныне все будут одушевлены одним только чувством – любовью к отечеству. Служители Бога мира будут первыми радетелями о примирении и согласии; пусть они идут в храмы, ныне снова открывшиеся для них, и вместе со своими согражданами принесут искупительную жертву за преступления гражданской войны и за пролитую в ней кровь”.