— Не повелитель — брат! — поправил он.
— Брат! — отозвался мой язык…
Подлый язык! Не мой язык! Он еще много говорил, не умолкал. Цемиссий улыбался. Потом мы вместе с ним спустились вниз и говорили перед войском. Я их благодарил. Цемиссий им сулил награды. Они были в большом смущении, но все же поддались нашим речам и позволили, чтобы их увели, разместили по разным казармам. И в тот же вечер их действительно примерно наградили, выплатив удвоенное жалованье на три года вперед. Однако их это не очень-то обрадовало, ибо им было сказано, что сумма, выплаченная мне, втрое превышает то, что получили они все, вместе взятые. И потому если бы уже назавтра я бы вновь явился к ним и призвал к выступлению, то в ответ услышал лишь брань да упреки. И я это прекрасно понимал, и ни к кому я не являлся. Да если б я того и пожелал, то бы не смог осуществить по той простой причине, что на следующий день я был уже довольно далеко от Наиполя — сразу же после того, как войско покинуло дворцовую площадь, Цемиссий обратился ко мне со словами:
— Любезный брат! Мне кажется, что после всех тех утомительнейших усилий, которые ты приложил на благо Державы, тебе необходим отдых. А посему я настоятельнейшим образом рекомендую тебе отбыть на Санти, чтобы ты смог там, в тиши целительного уединения…
— О, брат! — с восторгом перебил его мой мерзкий бескостный язык. Это как раз то, о чем я и хотел испросить твоего участливейшего позволения!
И было посему. Меня тут же препроводили в гавань, посадили на корабль — и мы двинулись к Санти. Ветер в тот вечер был довольно сильный, море изрядно волновалось, изнурительная, как мне тогда показалось, килевая качка лишила меня последних сил, и я заснул.
Проснулся я уже на следующий день с гудящей головой и ломотой по всему телу. Зато я был в своей постели, с ясным умом и послушным себе языком! Санти — это наше родовое поместье, расположенное на довольно-таки обширном и в меру гористом острове. Мои предки полновластно и законно владели им еще за триста лет до того, как Хризостол, прапрадед Тонкорукого, явился в столицу на поиски счастья. И был тот Хризостол одет в вонючий козий тулуп, нечесан и немыт, не отличал, где право, а где лево, а из всего великого числа ремесел он освоил всего лишь одно — искусство объезжать норовистых лошадей. И это (таковы уж наши нравы) и сослужило ему великую пользу, и вскоре вознесло на самую вершину людской пирамиды, лишний раз подтвердив ту печальную мысль, что грубый и неотесанный возница с ипподрома…
Однако довольно об этом! Итак, после довольно-таки длительного отсутствия я снова оказался дома. Никто не смел меня о чем-либо расспрашивать. Все делали вид, будто ничего особенного не случилось. Но, тем не менее, все старались меня сторониться. Наложницы, и те были не в меру молчаливы, холодны. Но ладно женщины! Однако же и Кракс, с которым я ежедневно упражнялся в искусстве владения мечом, и тот был осторожен и немногословен. А с ним-то мы знакомы с самого раннего детства, и это именно он, Кракс, и нанес мне когда-то первую настоящую рану! Теперь же он молчал. Молчал и виночерпий. Молчал и псарь. Молчал конюший. Один лишь секретарь, добрейший Иокан, каждый раз после завтрака являлся ко мне в кабинет, раскладывал письменные принадлежности, разворачивал свиток пергамента… и, как и в прежние годы, пускался в пространные рассказы о всякой любопытной всячине, почерпнутой им частью из письменных трудов, частью из чьих-то устных рассказов, а частью выдуманных им же самим… а после спрашивал:
— О чем ты сегодня желаешь сказать?
Я неизменно благодарил его за верную службу и отсылал от себя. А после я призывал Кракса, мы спускались с ним в оружейную, служители плотно занавешивали окна и, очутившись в полной темноте, мы обнажали мечи и начинали сражаться. Потом я отдыхал. Потом обедал — в одиночестве, я так того желал. Потом вновь отдыхал, а Иокан читал мне что-нибудь из древней философии. Потом я выходил купаться в море. Вернувшись же…
И так я прожил целый месяц. За это время Тонкорукий ни разу не напомнил о себе. Также никак не обнаружили своего внимания ко мне и члены Благородного Синклита. Не подавала о себе вестей и Теодора. Не могу сказать, что последнее меня очень тревожило, однако не стану и скрывать, что ее молчание было для меня более всего неприятно. Один лишь верный человек, не буду называть ни его имени, ни должности, и то только уже на тридцать первый день (точнее, в ночь) тайно явился ко мне, и я имел с ним длительную и весьма важную беседу. Верный человек поведал мне о последних столичных новостях и клятвенно уверил, что то неблагоприятное впечатление, которое я имел неосторожность оставить о себе во время своего последнего прихода в Наиполь, постепенно сглаживается и, следовательно, вскоре должны наступить более споспешествующие нам времена. Тогда я спросил, каково положение на границах Державы, и верный человек с прискорбием сообщил, что на границах все спокойно. А как идут дела в Великой Пустыне? Верный человек сразу просветлел лицом и ответил, что вот там-то как раз дела идут, в порядке исключения, из рук вон плохо — курчавые черные варвары многократно усилили свой натиск, и Армилай был вынужден отступить, и это отступление грозит вот-вот перерасти в беспорядочное и паническое бегство. Я ничего на это не сказал, а только подумал, что, значит, то необычное белое облако, которое я видел на горизонте, и действительно предвещало о возможности близкого и счастливого окончания Великого Южного Похода — но это если б я остался там, ибо при мне бы варвары…
Однако так уж повелось от самого Творения, что человеку лишь потом, когда уже все равно ничего не изменишь, становится понятен истинный замысел Всевышнего. И я повеселел! Ибо, подумал я, еще вполне возможно, что — в свою очередь — и Тонкорукий тоже слишком рано возрадовался своей победе! И уж совсем напрасно задумала Теодора изображать из себя верную жену вместо того, чтобы…
И я спросил о Теодоре. Вместо ответа верный человек с превеликой осторожностью извлек из пояса многократно сложенный и хитроумно завязанный пурпурный шелковый платок и подал его мне. Я развязал знакомые узлы, развернул… И на моей ладони оказался перстень, сработанный из душистого бронзового дерева и увенчанный кроваво-черным и весьма искусно ограненным камнем. Я повернул камень к свету… и, словно в уменьшительном зеркале, увидел в нем Теодору! Я еще повернул — Теодора исчезла. Еще — и вновь она смотрела на меня. Я улыбнулся.
— Что, на нем что-то написано? — поинтересовался верный человек.
— Нет, ничего, — ответил я. — Да, кстати: а письмо? Записка? Просто слово?
Но верный человек каждый раз отрицательно качал головой. Тогда я надел перстень на безымянный палец правой руки — и перстень оказался точно впору — и принялся расспрашивать о членах Благородного Синклита, а верный человек подробно и охотно отвечал. Потом мы еще долго говорили о доместиках фем — кому из них и в какой степени возможно будет доверять, если придется начинать большое и серьезное дело. А потом я спросил, как поживает тот, с кем мне так и не посчастливилось встретиться.
— Старый Колдун вернулся к Безголовому, — кратко ответил верный человек.
А больше он ничего о нем не знал. Тогда я попросил, чтоб верный человек как можно быстрей исправил это упущение, ибо, как подсказывает мне мой опыт, именно со стороны Старого Колдуна и следует всем нам — и правым, и неправым — ожидать наибольшей опасности для Державы. Верный человек со мной полностью в этом согласился, а от себя еще прибавил, что точно такого же мнения придерживается и простратиг Полиевкт, однако автократор не желает его слушать.
Я засмеялся и сказал:
— А чего еще можно ожидать от подлого отродья грязного возничего? Откуда у него возьмется ум?! А вот что касается благородного Полиевкта, то передай ему при случае, что наши с ним общие предки некогда покрыли себя неувядаемой славой на Карилаунских полях, и я весьма этим горжусь!
После этого мы еще некоторое время поговорили о делах второстепенной важности, и верный человек тайно покинул наш дом, оставив меня в наилучшем расположении духа. Назавтра, сразу после завтрака, как только мой добрейший секретарь разложил на столе свои письменные принадлежности и развернул чистый пергамент, я тотчас же сказал: