Тут получилась революция. Наши мужики побежали сользавод грабить. Я тогда никакой идейности не понимал. Думал, пойду и я, деньгами не разживусь ли. Дошли мы до сользавода. Постреляли маленько из дробовиков. До сользавода дорвались, а там уж мне стражник нагайкой по плечу полосанул. Шкурку содрал. Ну я сразу взялся домой бежать. «Пропадите вы все со своей революцией, — так я подумал, — а мне жить еще охота».
А руку мне повредили наши мужики. Это когда я, отца похоронивши, в силу вошел. В нэп это было. Собрались наши мужики в артель, я у них за главного, и начали мы в город дрова поставлять для советских организаций. Мужиков-то я обсчитывал, у кого копейку зажму, у кого пятачок. Не очень, конечно, разжился, но все-таки дом поставил. Женился. Жил, одним словом. А когда они сосну на меня свалили и руку перешибли, то я для утешения и выдумал, что это еще в гражданскую за идейность пострадал. Некоторые доверяли. А жить без руки вполне можно лучше чем с руками. Никуда тебя не мобилизуют, на войну не гонят, должность, как инвалиду, самая легкая…
— Противно вас слушать, — сказала Марина, порываясь встать.
Обманов согласился:
— Это верно, дорогая моя сватьюшка. Жизнь у меня черная, непроходимая. А ты, чистенькая, слушай. Сейчас про Петьку расскажу. Порол я его, бога не призывая. Учил, как жить в наше время. Главней всего наказывал зависти опасаться. Завидовать тоже надо с умом. И не всякому человеку завидовать надо, а тому, кого осилишь. Вот я перед вами какой сижу. Слушать меня и то противно. Меня таким зависть сделала. А Петька черней меня. В тридцать восьмом году прибыл ко мне сынок с великой радостью. В глухую ночь под окошко припал. Стучит. Вот в это самое окошечко. Что такое? Тут он меня и обрадовал. Впустил я его. Он трясется и все просит: «Выйди, папаша, посмотри, не видал ли кто моего следу?» Я спрашиваю: «Ты чего, человека убил?» Он говорит: «Хуже, я своего друга в тюрьму посадил, и сам того же боюсь». Я кричу: «Да ты, сукин сын, что сделал-то?» Начал он душу выворачивать, как худой карман. — «Папаша, говорит, это зависть меня научила. Всю жизнь Павлушка на моем пути стоял. Везде у него удача, везде он хорош, а я все позади. Вроде его одежду всю жизнь донашиваю. Надоели мне ошметки-то эти». Так он говорит, а я его трясу: «Говори все, кайся!» А дело было так. Призывает его следователь и спрашивает: «Что вы про своего друга, который есть враг советской власти, знаете?» Тут бы ему по чести сказать: ничего худого, мол, не знаю. А он, душой не крепок, взял да и написал донос. На друга на своего Павлушку напрасное обвинение возвел. Ах, подлая душа!
Раздувая вывороченные ноздри, Обманов взмахнул рукой и, тыча пальцем в темноту, злобно сказал:
— На полу на этом заплеванном катался, головой стучал. Думаешь, каялся? Как же! Боялся он, как бы Павлушка не оправдался и не пришел его за горло брать. Ох, сукин сын завистливого роду! Душит тебя зависть-то?..
Он вскочил и, простирая кулак над грязным полом, словно все еще видел сына, дрожащего в собачьем страхе, мстительно спросил:
— Душит зависть-то?
И вдруг затопал ногами и, выплевывая злобную слюну, заорал:
— Бей ее, стерву, бей! Выбивай из дурацкой башки… А тебя я проклинаю, брата ты убил, Каин!
Сжимая тонкими пальцами свои похолодевшие щеки, смотрела Марина на уродливое кривлянье старика. Даже омерзение, вызванное его исповедью, померкло в сравнении с тем, что она узнала о Петре Петровиче. Что теперь будет с Катей, что будет вообще со всеми? Как жить, зная, что рядом с тобой в твоей семье живет предатель?
Откуда-то издалека до нее донесся голос Виталия Осиповича:
— Ну, я думаю, хватит?
— Да, — сказала Марина, протягивая к нему руку. — Пойдемте.
Они дошил до двери, как вдруг услыхали задыхающийся голос Обманова.
— Теперь расскажу про Павлушку Берзина…
Марина резко повернулась:
— Не хочу. Ничего не хочу слушать! Какое вы право имеете жить?
Но она вернулась, готовая узнать все до конца. Всю правду. Она осталась стоять, опираясь на твердую руку своего спутника.
Обманов, часто мигая, глядел на окно, залитое густым светом заката. Крупные капли пота выступили на его висках и на толстой переносице. Облизав запекшиеся губы, он сказал:
— В таком вот полушалке, зоревом, мать его хаживала, когда еще девкой была. А Павлушка Берзин мне родной сын.
— Нет! — протестующе воскликнула Марина.
Он повторил:
— Павел Сергеевич Берзин — сын мне, а Петру — брат.
— Врете вы все, — сказал Виталий Осипович.
— Не вру, — ответил старик так же уверенно и резко, словно он с самого начала разговора ждал возражений и приготовился доказать правоту своих слов. — Я в молодые-то годы хват был. Ой, хват…
— А я сказку вашу про рыбку помню. И про двух друзей, которые счастья не поделили.
— Не помню, — упорствовал Обманов, — сказку эту не помню.
— Хотите, расскажу?
— Я жизнь рассказываю, а вы какие-то сказки…
— Врать не надо. Теперь уже видно: Берзин никогда сыном вашим не был, — убежденно проговорил Виталий Осипович.
— Докажу, — устало протестовал Обманов, поворачивая лицо к своим слушателям. — Мать его, жена Сергея Берзина, беднейшего из нашей деревни мужика, померла. Как мужа на войне убили, так она и померла. А Павлушка у ее брата вырос. Брат ее на сользаводе у череньев ворочал, соль варил. А уже после революции начальником стал. Председателем сельсовета. Вот вам и все доказательство.
— Не богато, — небрежно отметил Виталий Осипович, не глядя на Обманова.
А он смотрел на своих гостей и, чувствуя недоверие в их тяжелом молчаяии, тоскливо просил:
— Вы бы уж поверили мне в последний раз. Никогда так не просил. Скажите им мое последнее слово. Скажите: братья вы, сволочи, братья. Держитесь вы друг за дружку. Крепче держитесь. Белый свет велик, людей много, каждому хочется побольше схватить. Люди друг дружке добра не хотят. А вы-то почто между собой грызетесь? Почто злыдничаете? Эх, ребятка! Места вам мало? Жизни мало? Зависти вас кто научил? Кто?
— Не верю, — перебила его Марина, — ни одному слову не верю и не знаю, зачем вам надо еще и Берзина очернить? Зачем?
Но старик сидел, держась дрожащими руками за край лавки, не мигая глядел на своих гостей злыми глазами и молчал.
— Зачем? — потребовала ответа Марина.
— А затем, — вдруг зашипел Обманов, — что ненавижу я вас, таких чистеньких. За что вам все? Все радости земные? За какие заслуги? Каким богам поклоняетесь? А я всю жизнь в грязище, в болотище. Вам на меня и плюнуть противно. Вот зачем… Сватьюшка…
Не слушая его, Марина выбежала из избушки. Виталий Осипович догнал ее на узкой тропинке и молча пошел по ее следам.
МЫ СТРОИМ!
За рекой Весняной, за далекими лесами, еще догорал прожитый день.
А Марине показалось — прошли часы, а может быть, и годы.
И воздух был чист и сладок.
В тишине, какая бывает только зимой в тайге, слышалось могучее дыхание комбината. В черном небе зажглась красная звезда.
— Про Берзина он соврал, — сказал Виталий Осипович.
Марина спросила:
— Который час?
Виталий Осипович осветил папиросой часы:
— Скоро шесть…
Когда кончилась таежная тропка, он взял Марину под руку. Она снова спросила.
— Как вы живете с такими людьми?
— А вы?
— Это правда, и мы живем, — согласилась она.
Проходя широкой и пустынной улицей деревни, между черных избушек, по крыши утопающих в снегу, Виталий Осипович говорил:
— Понятие медвежий угол перестало быть понятием географическим. Есть люди, которые ухитрились сохранить в себе, в своей душе такие медвежьи углы, куда не проникает никакая живая мысль. Там свалена вся вековая дрянь. Вот и здесь, в этой деревушке, освещенной электрическим светом, рядом с комбинатом существует секта. Старообрядцы, что ли. И на войну они ходили, и на стройку ходят, а кто знает, что там в мохнатых их душах гнездится?