Нервируемая чужим житейским превосходством, вдова не поддается. Это усиливает энергию брата в ее отрезвлении. Посылается булла в семнадцать густо записанных (почти печатный полулист!) страниц.
Чего только в ней нет!
Начинается письмо малообычно, с хвалы.
“Что ты взяла к себе злополучную Б. и ее у себя содержишь — это превосходно и исполняет меня чистою радостию и восторгом! Обнимаю тебя, благодарю тебя, целую и похваляю. Ты это прекрасно делаешь, и Н[иколай] П[етрович] это должен чувствовать. Нет ничего лучше, как исполнить “порыв любви” и сожаления к человеку во время его бедствия и скудости. Это значит прямо: “сослужить по-божию”, как правильно выражает народ. Чудесно, что ты это делаешь, и я рад, что указал тебе на Б — ю. Без этого м[ожет] б[ыть], ты бы ее не поискала, и ей бы угрожало еще большее бедствие…”
Дальше уже звучит что-то иное: “Я бы посоветовал тебе не быть такою неосновательной”, а про приюченную Ольгой Семеновной особу говорится суше, а следом уже и совсем остро.
Высказанное сестрою предположение отправить своих дочерей на лето к их тетке-монахине в Ржищев встречает одобрение, вызывая, однако, очень серьезные поправки и беспощадную характеристику монастырских нравов.
“Намерение твое послать детей на лето в “монастырек” мне кажется хорошо. Там действительно место здоровое, но помещение препоганое… и оч[ень] стесненное, а от этого непременно и нездоровое. Наверху, на горе гораздо лучше. И внизу едва ли не лучше там, где гостиница… В отношении “тишины” ты ошибаешься: тишины в монастырях не бывает, — там всегдашняя сплетня и свада, но надо от этого удаляться. Глупые люди везде суются в чужие дела и всегда ссорятся. Притом же при монахинях приставлены “бесы”. Лучше бы тебе жить за оградой, т[о] е[сть] в гостинице… Так мне думается, и не без оснований. Геннадия-то не “ребенок”, а она “монахиня”, а вот ты так уж настоящий “ребенок”, и это худо”.
С переходом к нерасположению ее к жене Алексея Семеновича и к осуждению ею аристократических влечений последней — выступает рискованная шутка, заключаемая более чем круто.
“…Я знаю одно, что какова бы ни была Кл[отильда] Д[аниловна] — она все вела к миру и объединению, а мать и все наши вели к распре, к разьединениям и обидам ей, и разъединение выросло… Иначе это и не могло быть. Чего хотели, того и добились, и тебе уж этого не исправить. Легко бросить камень в воду, но вытащить его оттуда очень трудно. Я же тебе говорю свое мнение вообще, никак не применительно к семье брата, которую знаю оч[ен]ь мало, но почитаю за людей не злого, а, напротив, даже доброго духа. Слабости же их мне неизвестны, да и едва ли у них не те же самые слабости, как у всех людей”. И опять сестре приходится читать хотя и шутливую, но непосильно крепкую простонародную пословицу, которую не знать, как и стерпеть.
А попутно, от строки к строке больше, нарастает подлинное раздражение, полыхают обида и гнев на брата, с признанием, впрочем, немалых его заслуг, и преподаются тягостные советы самой сестре.
“…Брата я не знаю давно. Давно уже как он стал оказывать мне недружелюбие и презрение, и я его не трогаю, чтобы не раздражать более, и ограничиваю все тем, что всегда отвечаю на его письмо, чтобы дверь сношений была ему не закрыта, но презрение его ко мне не уменьшается, и тому, конечно, должен быть повод, но только я его не могу проникнуть и потому оставляю это дело без исследования. Но зла или даже неудовольствия против него я не имею, и ни против кого зла не имею. И не думаю, чтобы он был “пришиблен”. Твоим наблюдениям я не судья, но я в нем видел нечто иное: а именно общую усталость, происходящую не от чего-нибудь особого, а от всех впечатлений со стороны своих родных… И мне это в нем понятно: он очень много сделал для родных, и сделал это с прекрасною простотою, а все это или совсем не оценено, или оценено оч[ень] дурно, на одних словах, а не на деле. Он служил опорою матери, тебе, Василию [зачеркнуто: Вере. — А. Л.], Геннадии и Мише… Возьми у дочерей новый завет или вели им прочесть себе 13-ю главу 1-го послания ап[остола] Павла к коринфянам. Там узнаешь, как должно оказать любовь… пойди и обними К[лотильду] Д[аниловну] и от себя и, пожалуй, хоть от меня и скажи, чтобы она нас простила, в чем были не чисты перед нею… ты увидишь, что произойдет чудо божие, о котором с умом человеческим не вздумаешь, — именно “мир божий, который превыше всякого ума, да водворится в сердцах ваших и обитает там обильно во всяком благоволении”. Тогда мои письма принесут тебе пользу…”
Двумя строками ниже, на избочине 16-й страницы, стояло — “Н. Лесков”. Оставалось вложить 4 двойных листка в конверт. И вдруг снова взмыло: на новом полулистке пишется:
“5) Postscriptum. Еще должен прибавить: ты пишешь, что “хочешь нежной ласки и попечения”. Это находится в связи с тем, что ты “дитя” и что знал и говорил о тебе твой муж: “оставлю четырех детей”. Если бы ты была женщина, а не дитя, то ты бы таких слов не сказала. Какой тебе ласки нужно? Ведь ты уже получила свою долю ласок? Теперь сама ласкай детей, но и то с рассудком, чтобы они не остались вечно детьми, ожидающими ласок… Разве все ожидают ласки и имеют их? Или и меня кто ласкает?.. И зачем тебе “попечения”, когда у тебя 20 т[ысяч] денег, 900 р[ублей] пенсии и когда ты ходишь еще на ногах, а если сляжешь, то у тебя есть три дочери, которые тебе прислужат, если ты их не обучишь кукситься и самим “ожидать ласк и попечений”… Это говорит баба в 40 лет!.. Ах ты, бесстыдница! Тебя надо крапивой продрать! (не прогневайся)” [Письмо от 29 марта 1892 г. — Арх. А. Н. Лескова.].
Взрывная реакция, исчерпав себя в брате, вспыхивает в сестре: переписка не укрепляет, а расщепляет душу. Необходима передышка!
Год спустя опять совершается на вдову ярый наставительный натиск, с обильными укорами за религиозное невежество, с утверждением верности собственных указаний: “Я вижу истину… Затем я хотел бы не пустословить более по этому великому и святому делу. Вмещай то, что можешь” [Письмо от 13 августа 1892 г. — Арх. А. Н. Лескова.].
Сестра не вмещает больше. Письма страшат, подавляют довольно… Силы уходят. Надвигается угасание. Дорог покой.
Затягивающийся почтовый разрыв тяготит “нетерпячего” брата. Упорно молчат и племянницы, всегда робевшие писать требовательному дяде.
Остается последнее средство: запросить о всем и всех, два года назад переокрещенную в “Крутильду”, жену последнего оставшегося еще брата. Из ее неотложного ответа узнается, что сестра две недели как умерла.
Ни телеграммой, ни письмом никто об этом не уведомил. В день получения смертной вести отец посылает мне почтовую открытку: “13 ноября 93 скончалась в Киеве Ольга Семеновна Крохина. — 28/XI, 93” [Арх. А. Н. Лескова.].
Я это знал. Уверен был, что знает и он. Сами мы, живя на одной улице, в ту пору не видались и не переписывались.
ГЛАВА 8. PRO DOMO
Он человек! Им властвует мгновенье.
Пушкин.
В 1885 году на выпускных весенних экзаменах я потерпел неудачу. Чтобы сберечь год и успеть попасть затем в какое-нибудь высшее учебное заведение, я решил держать их снова осенью.
В конце мая мы переехали в несколько большую квартиру, № 4, в том же доме № 56 по Сергиевской, но по другому подъезду, в первом этаже над хорошим служебным полуэтажом. Вслед за тем отец с прислугой уехал на дачу в Дубельн под Ригой, а я поселился в Озерках в пансионе, подготовлявшем к экзаменам на аттестат среднеучебных заведений или к конкурсным в некоторые из технических.
31 августа, в первом часу дня, “на крыльях радости”, точнее, на хорошем извозчике, поощренном обещанием лишнего двугривенного, я примчался на Сергиевскую и, пулею влетев в отцовский кабинет, не поздоровавшись толком с оказавшимся почему-то здесь же Крохиным, торжествующе положил перед отцом только что выданный мне желанный аттестат от 29 августа за № 1583. Им удостоверялась моя среднеобразовательная зрелость и подготовленность к постижению дальнейшей высшей учености.