С этой книги, как уже ясно из вышеприведенного свидетельства самого Лескова, началось определенное духовное его воспитание и, надо думать, его книголюбие.
Как же было расстаться с такими старыми, дорогими по воспоминаниям друзьями? Их захотелось сберечь.
Берегутся они и о сей день.
Ценность их сейчас, конечно, не в преподаваемой ими мудрости пли достоверности повествуемого, а в том — кто жадно перелистывал и зачитывался их страницами в детские свои годы, более чем сто лет назад, в глухой деревеньке на прекрасной речке Гостомле.
ГЛАВА 2. ГИМНАЗИЯ
В живой беседе мне не приходилось слышать воспоминаний отца, относящихся к гимназической его поре. Он явно опасался возможных при этом, остро досадительных ему, вопросов о школьных его успехах. Спрашивать о том, о чем сам он не охоч был говорить, — семейным, тем паче младшим, не надлежало. Этого и держались. Знали только ощупью, что какая-то тут неудача была и что, пробыв в гимназии пять лет, он почему-то ее бросил, окончив, должно быть, пять классов.
Как уже известно, в автобиографических заметках этому придавался драматический характер.
По мере роста литературной известности росло и сознание, что будущие биографы, собирая по возможности самые полные данные об его жизни, могут допустить большие ошибки. Не полезно ли “в таком разе” (как любил говорить писатель) дать о себе самом по крайней мере то, что можно и хочется?
И начинается — не очень длительный и настойчивый — подбор кое-каких материалов. В начале девятидесятых годов одной из младших Страховых посылается в Орел просьба выслать хотя какой-нибудь рисунок гороховского дома. Делается попытка набросить сколько-нибудь развернутый очерк личной жизни
Но в большинстве предположения остаются неосуществленными. Безупречно цельное и строго точное повествование о днях и трудах всей своей жизни не удавалось и бросалось. Задача была не по складу натуры, характера, неодолимых уже навыков. Он был превыше всего беллетрист. Его влекло художественно живописать. Методический, как бы дневниковый, историзм и исповедное, в столе Жан-Жака Руссо или дневников Льва Толстого, обнажение всех или хотя наиболее щедрых последствиями своих движении и действ — было не в его средствах. “Могий вместити да вместит”. Он не вмещал.
Автобиографические опыты очень многим не удаются. Здесь слишком остро сказываются в каждом отдельном случае те или иные “свойства души человеческой”.
Однако кое-что из разбросанно и обрывочно оставленного в этой области несомненно имеет свою цену.
Один такой, к сожалению, вначале же оборвавшийся и до сегодня не опубликованный набросок дает выразительную картину его ранней жизни в Орле после поступления в гимназию. Он заслуживает приведения его здесь во всей полноте.
Как я учился праздновать
(Из детских воспоминаний писателя)
“Я учился в Орловской губернской гимназии, — в первом классе. Это было в начале сороковых годов. Мне тогда только исполнилось десять лет. Родители мои были небогатые дворяне и имели свою деревушку в Кромском уезде. Называлась деревушка Панин Хутор. Отец с матерью и маленькие братья с сестрами там и жили, а меня привезли в августе в Орел и “сдали в гимназию”, а на квартиру поставили к повивальной бабке за безводной рекой Перестанкою. У бабушки этой был сын, гимназист третьего класса, (который) назывался Никишенька и по отчеству тоже он был Никитьевич, и жили они в своем доме у Никития. А саму бабушку звали Порфирьевна. Крестное имя ее было Антонида, но этого имени никто не произносил, а просто говорили “бабушка Порфирьевна”. Бабушке было в то время лет под сорок, но она уже давно вдовела и вела жизнь примерную. Добрая была, рассудительная и аккуратная; а по своему повивальному делу славилась во всем орловском купечестве, и платили ей по тогдашнему дорого — ни за что не меньше золотого и темной материи на платье. У Порфирьевны “была такая амбиция”, что меньше золотого она ни за что не брала: если бедная женщина к ней обратится, то она сходит и так даром, бесплатно ей поможет, но уж платы иначе как золотом не возьмет. Ее уважали, и она, должно быть, заслуживала уважения. Три раза в год ей насылали “даров”. Дары бывали “богатые, средственные и бедные”, но всегда “усердные” и непременно “в трех видах” — соображая по времени. К рождеству “живность” — разная битая птица: куры, гуси, утки и индейки; к масленице — огромнейшие, длинной формы пшеничные хлебы “с уборцами” и стегно малосольной рыбы, преимущественно севрюжины. Хлебы были особенные и назывались “прощеными пирогами”, или “пряниками”. Вкусу в них не полагалось решительно никакого, и они во весь пост составляли для нас с Никишею сущее наказание, потому что из них насушивали сухари и выдавали их нам вместо свежих булок, которые зато на все это время отменялись. К пасхе же бабушке присылали в дар мучное и молочное: масло, яйца, творог, сметану и крупичатую муку на куличи.
Еда нам, впрочем, всегда была отличная, потому что у бабушки всего было много. Кроме тех даров, которые присылались три раза в год “по положению”, ей приносили чаю, сахару и кофе и варенья в разные дни — в именины ее и в рождение, в “причащеньев день”, и в несрочные дни, после каждого повоя, “на кашицу”.
“На кашицу” приносилось всего, что где случалося, — и вареного, и печного, и жареного. Сама Антонида Порфирьевна ничего этого не кушала, потому что она была “человек не домашний”, — дома ей случалось бывать очень редко и ненадолго, и потому она была “у всех как своя, а у себя дома конфузилась”. Есть у себя дома решительно не любила, и все изобилие съестных даров истребляли мы с Никишенькой да “служанка” — старушка Игнатьевна, которая совсем заплыла жиром.
Так, с материальной стороны, нам было очень хорошо, но зато не было нам никакого нравственного воспитания, а порчи было множество.
Постройки тогда в Орле в этой части города были такие, как “свиное каре”: на все четыре стороны квартала домы окнами на улицы, а “задами вместе”. Тут, “на задах” были огородцы, или “угородцы”, на которых росли ягодные кусты и овощи, а также и цветы. Из цветов, впрочем, были только разноцветные розы и шиповник. “Угородцы” не были отделены один от другого ничем или изредка разделялись только низкими и реденькими плетнями, через которые соседи без малейшего затруднения ходили друг к другу покурить, посплетничать, иногда нарвать чужих огурцов и подраться, а иногда нагрешить чем-нибудь еще тягостнее.
Раз одному соседу, — старику, который “зажился за семьдесят годов” и пошел в летний день отдохнуть под куст черной смородины, — нетерпеливая невестка влила в ухо кипящий сургуч… Я помню, как его хоронили… Ухо у него отвалилось… Потом ее на Ильинке (на площади) “палач терзал”. Она была молодая, и все удивлялись, какая она белая… Потом тут же раз, по самый Петров день…” [ЦГЛА.]
На этом рукопись оборвалась, не успев что-либо сказать о переживаниях ее автора непосредственно в стенах самой гимназии, о чем речь будет в других местах. О роли церкви Никития читаем и в “Мелочах архиерейской жизни”: “Когда в Орле, в дни моего отрочества, расписывали церковь Никития и я ходил туда любоваться искусством местных художников, то один из таковых, высоко разумея о своем даровании, которое будто бы позволяло ему “одним почерком написать двенадцать апостолов”, говорил, что будто ему раз один церковный староста дал десять целковых на шабашку, чтобы он поставил в аду на цепь к Иуде Смарагда (орловского архиерея. — А. Л.), и что он будто бы это отлично исполнил. “Сходства, говорит, лишнего не вышло, а притом все, однако, понимали, что это наш Тигр — Ефратович” [“Мелочи архиерейской жизни”. Спб., 1880, с. 67.].
Это опять только “городское”, характеризующее наблюдательность и любознательность мальчика. А вот уже пойдет и “само знаменитое учреждение”:
“Так, в О(рловск)ой гимназии, где я учился, классные комнаты были до того тесны, что учителя затруднялись найти ученику, отвечающему урок, такое место, до которого бы не доходил подсказывающий шопот товарищей, духота всегда была страшная, и мы сидели решительно один на другом. Между тем наверху было несколько свободных комнат и прекрасная зала, в которую нас впускали раз в год, в день торжественного акта; остальные 364 дня в году двери залы были заставлены какими-то рогатками… Говоря о том, что в О/рлов/ской гимназии лет 12 тому назад было только одно отхожее место, устроенное на черном дворе, за инспекторскою кухнею, и что в нем было только две лавки с четырьмя сиденьями, к которым во время 1/4 часовой перемены толпились ученики всех семи классов, я вспоминаю множество забавно грязных и грустно смешных сцен, поводом к которым были ожидание вакантного места. Смешно сказать, а мне сильно сдается, что нужное место О/рлов/ской гимназии имело вредное влияние даже и на нравственную сторону воспитанников. По крайней мере там мы поневоле приучались пользоваться неправомерием, кулачным правом, равнодушием к нужде ближнего и даже взяткою за место. Известно, что дети всегда стараются подражать во всем старшим” [“Заметка о зданиях”. — “Современная медицина”, 1860, № 29.].