“Извините меня, глубокоуважаемый Михаил Матвеевич, что я не сразу чиню исполнение по вашему письму. Рукопись была готова, а я все не лажу с заглавием, которое мне кажется то резким, то как будто мало понятным. Однако пусть побудет то, которое я теперь поставил: то есть “Заячий ремиз”, то есть юродство, в которое садятся “зайцы, им же бе камень прибежище”. Писана эта штука манерою капризною, вроде повествований Гофмана и Стерна, с отступлениями и рикошетами. Сцена перенесена в Малороссию для того, что там особенно много было шутовства с “ловитвою потрясователей, або тыiх що тропы шатають”, и с малороссийским юмором дело как будто идет глаже и невиннее. — Может быть, лучше всего назвать именем героя или “болвана”, то есть “Оноприй Перегуд из Перегудов: его жизнь, опыты и приключения”? Если вещь вам понравится, то о заглавии сговоримся…” [Пушкинский дом.].
И новые ужасы, новые опасения. Рукопись возвращается автору, который 8 февраля пишет в последний раз:
“Многоуважаемый Михаил Матвеевич!
Есть поговорка: “пьян или не пьян, а если говорят, что пьян, то лучше спать ложись”. Так и я сделаю: “веселую повесть” я не почитаю за такую опасную, но положу ее спать… Это мне уже за привычку: “Соборяне” спали в столе три года, “Обозрение Пролога” — пять лет. Пусть поспит и эта. Я вам верю, что поводы опасаться есть, и, конечно, я немало на вас не претендую и оч[ень] чувствую, как вы хотели мне “позолотить пилюлю”. Подождем. Возможно, что погода помягчеет. Искренно вам преданный.
Н. Лесков. [Пушкинский дом. ]
Дождаться помягчения погоды Лескову не пришлось. Рассказ “проспал” почти четверть века.
Беседуя с немногочисленными своими посетителями и “окидывая памятью все, что пережито и перечувствовано” за тридцать пять лет литературной работы, Лесков любил говорить, что не он пошел к кому-то, а многие, прежде осуждавшие и обегавшие его, пришли к нему.
“Навечное” отвержение от литературы “прирожденного писателя” с никем и никогда не отрицавшимся огромным дарованием — наперекор натужным о том заботам многих критических оракулов — не удалось.
“Топили и не утопили с головою”, — подытоживал Лесков.
Беспристрастный историк литературы об этом едва ли пожалеет. Увы, у самого писателя ото всего этого немало “засело в печенях”.
Только совсем к старости Лескова стало приходить, начинавшее примирять с перенесенным когда-то, признание.
Первым его выразил читатель.
Время приносит много нового и неожиданного: Лескова ищут многие из отрицавших его, и все чаще уже он оказывается им труден и неудобен по смелости его устремлений.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ. В ЗЕНИТЕ ЧТИМОСТИ И НА ЗАКАТЕ ДНЕЙ
1889–1895
В том, что я “сделал недостаточно”, — ты прав.
Из письма Н. С. Лескова к Н. П. Крохину, 13 декабря 1889 г.
ГЛАВА 1. СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
Годы шли. Истекало третье десятилетие писательства. Ширился и углублялся его след. Не один раз вставал перед Лесковым заветный для каждого писателя вопрос об итоговом издании своих произведений.
Собратья по перу несравнимо меньшего значения один за другим выпускали “полные собрания” своих сочинений. Опередил даже Лейкин.
Лескову и тут выдавалось обидное отставание.
Дружное и стойкое замалчивание или умаление его дарования критикою не прошли даром.
В успехе издания Лесков не сомневался. Он верил в читателя, с которым его уже нельзя было поссорить. Но средств на такое издание у него не было. Идти на грабительские или непрочные предложения не хотелось. Тем более что он, по дорого стоившему ему опыту, знал личную свою непрактичность в ведении дел с издательскими жохами.
Это угнетало нравственно и продолжало наказывать материально уже стареющего, но все еще не обеспеченного трудом всей своей жизни писателя.
После появления “Соборян” А. П. Милюков, уклоняясь от поверхностной, газетной критической статьи об этом произведении, в пространном письме Г. П. Данилевскому исповедовался: “Я, как вероятно и многие, ждал не просто хорошего романа, но чего-то очень и очень крупного. Глубоко художественный “Дневник Туберозова”, полные силы и свежести “Старые годы в селе Плодомасове”, несравненные плодомасовские карлики — все это давало право на такое ожидание. Искренно говорю вам, что я ждал появления романа, как светлого праздника нашей литературы, когда мы “друг друга обнимем” и поздравим с великим произведением, когда и враги наши скажут внутренне: ты победил нас, Галилеянин! Но роман напечатан, и мой светлый праздник вышел как-то не светел. “Божедомы” не оправдали моих ожиданий. И это не потому, чтоб в них талант Лескова умалился и ослабел: нет, тут и новые сцены, как, например, привал попа Савелья в лесу, приезд Термосесова к акцизничихе, смерть протопопа и хлопоты бесподобного Ахиллы о его памятнике, по моему мнению, такие страницы, под которыми не задумался бы подписать свое имя Диккенс. Но… кому много дано от бога, с того больше взыщется и людьми… Взыщется с автора, по моему крайнему разумению, за то, что в романе нет стройной целостности, присущей произведению, возникшему и созревшему органически из зерна единой мысли, а не внешней прилепкой эпизодов для поддержания связи, и за то, что чудный образ боярыни Плодомасовой, так типично и грандиозно поставленный в “Старых годах”, обратился в бесцветный силуэт и бесподобные карлики сделались почти ненужными, и за то, что исчезла чудная, пластическая фигура раскольницы Платониды и стерлись краски с симпатичного Пизонского, и за то, что многообещавший Туганов сменился ненужными Дарьяновым и Сербиновой, и за то, что возня Препотенского с костями слишком растянута и эксцентрична, и пр. Словом, роман вышел не таким, каким должен был выйти. Конечно, Николай Семенович скажет на это: хорошо вам толковать, не принимая в расчет ни истории моего романа при скитании его по мытарствам нашей журналистики, ни того, что я не владею состоянием Толстого и Тургенева, а живу трудом и не могу целые годы сидеть над двадцатью листами. И он, конечно, в этом отношении прав… Знаете ли что? Если б я был какой-нибудь концессионер Поляков и при таком достопочтенном положении не утратил любви к литературе, я дал бы Лескову двадцать тысяч и сказал: “Отдохните; а потом потрудитесь над вашим романом года два-три и отделайте его, ничем не стесняясь!..” Или я сильно ошибаюсь, или наша литература приобрела бы великое произведение” [Письмо от 31 октября 1872 г. — “Русская старина”, 1904, № 6, с. 623–624.].
Меценатно настроенных доброхотов, о которых скорбел Милюков, среди наших миллионеров не находилось. Железнодорожный концессионер и банкир А. Л. Штиглиц мог делать подарки в сорок тысяч своему любимому камердинеру. Облегчить какому-нибудь литератору его издательские затруднения ссудой из “божеских” процентов десяти или пятнадцати тысяч — ни одному из этих деятелей, даже шутки ради, в голову не приходило.
И вдруг довольно удобная комбинация, капризно и малоожиданно, удалась с былым открытым врагом, позднее далеко не другом, но человеком, разбиравшимся в литературных ценностях, знавшим книжный рынок и, ко всему, исполненным удивительной потребности во взаимоистязующем, предпочтительно письмовом, общении с Лесковым. Случайно оброненное, не раз потом замалчивавшееся и подвергавшееся явной переоценке предложение шло от Суворина. Условия были не совсем товарищеские, но и не слишком купецкие.
Как это зародилось, тягуче вызревало, во что стало и чем разрешилось, всего лучше расскажут письма Лескова.
Суворину, 14 марта 1887 года, в ответ на что-то или в развитие чего-то, затронутого в недавней беседе: “Я доволен моим положением в литературе: меня все топили и не утопили с головою; повредили много и очень существенно — в куске хлеба насущного, но зато больше никто уже повредить не может… Сладок этот покой, но издание дало бы мне возможность хоть год не писать как можно больше и наскоро, и я, б[ыть] м[ожет], написал бы что-нибудь путное. Но вредить легче, чем помочь. И есть судьба: старый Вольф заключил со мною условие и умер в тот день, когда мы должны были его подписать. Новый Вольф предпочел издать Боборыкина и хорошо сделал, п[отому] ч[то] того все-таки кое-кто поддерживает… Тяжел мой хомут, — совсем отер шею” [Пушкинский дом.].