Я подошел вплотную. Грудь не вздымалась. Хорошо видимое в полусвете лицо было покойно, глаза закрыты, привычное и удобное положение тела оставалось таким, каким оно было час назад, когда пришел сон, перешедший в “пробуждение ото сна жизни”.
Взяв левую, поверх одеяла лежавшую, руку отца, я уловил последнее трепетание так называемого врачами “диократического”, раздвоенного пульса, замершего под моей рукой. Лоб, к которому я прикоснулся, был в легкой испарине. Отсутствие дыхания стало бесспорным.
Сомнений не было — Лесков был мертв.
Он “отрешился от тела скоро и просто”… Но отрешение это далось не легко: смерть подошла не безболезненно. Не говоря уже о пятилетних тяжких страданиях ангиной — этой мучительной подготовке к “интересному дню”, непосредственно самому этому дню была предпослана неделя достаточных мук, и лишь самый переход к небытию свершился в умиротворенном сне или дреме.
Всегдашнее горячее желание — “мирныя и непостыдныя кончины” — сбылось. Опасения, что это “дело внове”, того гляди придется выполнить “кое-как”, — не оправдались.
Несомненно предвидя, особенно после злосчастной поездки вокруг Таврического сада, возможность рокового исхода, Лесков перенес все последние страдания мужественно, стоически отклоняя до последней минуты все заботы о нем, не проявляя страха или растерянности, и “сказал земле прости — во всем свете рассудка, без слез, без визгов и без поповского вяканья”.
“Такой конец достоин желаний жарких”, — писал он, когда “уплыла” в свое время “литературная бабушка”.
“Ужасной силы Разлучник”, ничего не примиряющий и не сглаживающий, по любимому Лесковым толстовскому определению, “увел” его в 1 час 20 минут на 21 февраля (5 марта) 1895 года, — “оставив на земле последствия его ошибок” и… его заслуг.
ГЛАВА 8. ПОСЛЕ СМЕРТИ
Отец был мертв. Это было и бесспорно и… неосилимо. Требовалась напряженная работа мысли, чтобы осознать совершившееся, воспринять его бесповоротность, освоиться с его огромностью…
При всей подготовленности к возможности рокового исхода болезни, он все же поразил внезапностью.
Недвижимо стоя у локотника дивана, на котором лежал бездыханным, час с чем-нибудь назад живой, говоривший со мной мой отец, я неотрывно всматривался в его лицо.
Смерть еще не проступала вне: не было мертвенной строгости, виднелись дрема, отдых, покой… Увы! — вечный.
Страшно было разрушать еще жившие представления. Хотелось отдалить вторжение нового, только что узнанного.
Глубокая тишина этому помогала…
И вдруг она была грубо разорвана: механически-резко заиграли тяжелые английские часы, начав свой щипковый концерт перед очередным боем.
Опомнясь, я бросился в кабинет, чтобы пресечь кощунство. Было полвторого ночи. Куранты призвали к выполнению неотложных задач.
Преодолев смущение, я сел за отцовский письменный стол, взял его перо и начал писать смертные оповещания.
С ними помчался на извозчике мой денщик, сперва к почти рядом жившему врачу, потом ко мне домой, к вероломному В. П. Протейкинскому, Макшеевым.
Первым явился, захваченный за своим журфиксным ужином, доктор Борхсениус. От него пахло вином и каким-то соусом. Установив “очезримое”, произнеся десяток слов о предвидении происшедшего, написав свидетельство о смерти пациента, он ушел.
Собравшиеся, особенно Захар Макшеев, знавший о назначении его покойным одним из своих душеприказчиков, настаивали, чтобы я немедля вскрыл несомненно имевшееся посмертное распоряжение отца.
С тягостным чувством пришлось взять ключи, лежавшие на столике, стоявшем у изголовья покойного, отпереть средний ящик письменного его стола, найти запечатанный конверт с надписью: “Прочесть немедленно после моей смерти”. Вскрыв его, я прочитал вслух:
“Моя посмертная просьба
1) По смерти моей прошу непременно вскрыть мое тело и составить акт вскрытия. Желаю этого для того, чтобы могли быть найдены причины сердечной болезни, которою я долго страдал, при общем уверении врачей, что в сердце моем не было никакого болезненного изменения.
2) Погребсти тело мое самым скромным и дешевым порядком при посредстве “Бюро погребальных процессий”, по самому низшему, последнему разряду.
3) Ни о каких нарочитых церемониях у бездыханного трупа моего не возвещать и гроб закрыть тотчас после того, как туда будет положено вскрытое и снова убранное тело.
4) На похоронах моих прошу никаких речей не говорить. Я знаю, что во мне было очень много дурного и что я никаких похвал и сожалений не заслуживаю. Кто захочет порицать меня, тот должен знать, что я и сам себя порицал.
6) Места погребения для себя не выбираю, так как это в моих глазах безразлично, но прошу никого и никогда не ставить на моей могиле никакого иного памятника, кроме обыкновенного, простого деревянного креста. Если крест этот обветшает и найдется человек, который захочет заменить его новым, пусть он это сделает и примет мою признательность за память. Если же такого доброхота не будет, значит и прошло время помнить о моей могиле.
7) Если бы, однако, объявились люди, которые захотели бы проявить чем-нибудь любовь ко мне, то я от этого не отстраняюсь и указываю им, что они могут сделать для меня отрадного: я прошу их вспомнить и отыскать девочку, сироту Варвару Ивановну Долину, которую я взял беспомощною с двух лет и воспитывал ее и сожалел ее. Прошу всех, желающих явить свою любовь ко мне, — перевести это чувство на бедную Варю, которую я любил. Прошу помогать ей добрым советом и участием к ней, ласкою и утешением и заботою о ее устройстве.
8) В годовщины смерти моей прошу моих доброжелателей и друзей осведомляться у Н. Ф. Зандрока и 3. А. Макшеева о положении Вари и посоветоваться, не может ли кто-нибудь оказать ей что-либо полезное. Кто это сделает, тот окажет мне наилучшую дружбу, которая будет иметь для меня особую свою, истинную цену.
9) Некоторые думали и говорили, будто Варя Долина есть моя дочь. Я не знаю, для чего бы я стал это скрывать, но это неправда. Я взял ее просто по состраданию, но при ее посредстве мне дано было узнать, что своих и не своих детей человек может любить совершенно одинаково. Советую испробовать это тем, кому это кажется трудным и маловероятным. Это и верно и легко.
10) Если бы обстоятельства показали, что до совершеннолетия Вари Долиной, для устройства ее, может иметь значение какая-нибудь складчина, то я этому не противоречу. Я сам устраивал подобные дела для сирот и думаю, что могу принять такое участие от других для призренной мною сироты.
11) Литературный фонд умоляю не отказать Варваре Долиной в содействии к тому, чтобы она могла докончить свое образование в каком возможно заведении, соответствующем началу, какое она уже получила. Зандрока и Макшеева прошу узнать, что может быть оказано Литературным фондом.
И 12) прошу затем прощения у всех, кого я оскорбил, огорчил или кому был неприятен, и сам от всей души прощаю всем все, что ими сделано мне неприятного, по недостатку любви или по убеждению, что оказанием вреда мне была приносима служба богу, в коего я и верю и которому я старался служить в духе и истине, поборая в себе страх перед людьми и укрепляя себя любовью по слову господа моего Иисуса Христа” [См.: Фаресов, с. 143. Автограф затерялся у душеприказчика. Пятый пункт говорил о наследниках и о назначении душеприказчиками “живущих в Петербурге” управляющего книжным магазином “Нового времени” Н. Ф. Зандрока и 3. А. Макшеева. Увы, Зандрок еще в начале 1893 года покинул Петербург и жил уже в Барнауле. Единственным исполнителем литературного завещания очутился глубоко нелитературный человек. Это гибельно сказалось на судьбе архива Лескова.].
Часам к четырем утра все уехали. Ушел и, как всегда бесполезный, “Витенька” Протейкинский.
В надежде подать объявление о кончине, конечно без указаний “о каких-либо нарочитых церемониях и собраниях у бездыханного трупа”, я поехал в типографию “Нового времени”. Метранпаж заявил, что номер уже печатается и поместить объявление в “сегодняшний” номер нет никакой возможности. Оно появилось в № 6809 от 22 февраля: