Военные действия открывает и другая сторона.
Местный листок “Arensburger Wochenblatt” от 4 октября 1888 года, № 40, отводит первое место и треть всего своего текста довольно бойко составленной статье “Herrn Leskow!” [“Господину Лескову!” (нем.).]. Подпись N. S. Экземпляр был выслан Лескову бандеролью [Арх. А. Н. Лескова.].
Ополчился и недавний милый человек и друг Роман Флис, приславший в “Новое время” статью в четверть листа: “Еще о проказе” [“Новое время”, 1888, № 4541, 19 окт. ], представлявшую собою разбор всего писавшегося об эзельской лепре (проказа) в лесковских статьях и общее резюме по поднятой ими шумихе. Суворин дал статью Флиса Лескову на просмотр.
17 октября последний, заканчивая одно из своих писем к Суворину, бросил: “Печатаете ли вы ст[атью] Флиса? Я пришлю ответную заметку. Из Киева профес[сор] Мейн и Подвысоцкий мне прислали целую литературу и благодарности [Не сохранились.]. “Никогда, говорят, это дело не было так возбудительно поставлено”. — Мы “опрокажены” до центральных губерний, и все это идет, и ничего против этого не делается” [Пушкинский дом.].
Суворину, однако, эта лепровая полемика стала, вероятно, прискучать, а тут грохнул гром среди ясного неба — “чудесное крушение” царского поезда у станции Борки Курско-Харьковско-Азовской железной дороги, и многое временно отодвинулось, а потом и завяло [Проказа затрагивалась еще Лесковым в статьях и заметках: “Grand mersi”. — “Новое время”, 1889, № 4819, 30 июля; “Проказа лезет к локтю”. — “Неделя”, 1892, № 22, 31 мая.].
Корабли для Аренсбурга были сожжены. Любовь была радостной, разлука горька, но неустранима. Надо было найти утешение. Отчасти оно пришло в уверениях доктора Мержеевского, что он и некоторые другие не разделяют узости взглядов Флиса, Гольмана, Керстнера и многих других на “проказные”, как говорилось, статьи “Нового времени”. Но слишком многочисленны оказывались эти “многие другие”, возмущался и злобился весь город и значительное число лиц муниципального положения в других городах Остзеи.
Нельзя было иногда обойтись без объяснений внезапной измене Аренсбургу и вообще всей Озилии.
“К немцам своим не поеду, — пишется в ночь на 9 апреля 1889 года В. Г. Черткову, — п[отому] ч[то] их теперь “руссифицируют”, а я терпеть не могу быть при таких операциях” [Архив Черткова, Москва.].
“Тому, что Ольга застряла в Риге, надо радоваться, т[ак] к[ак] это место привольнее, — указывается Н. П. Крохину в письме от 9 июня, — море лучше и жизнь шире. Жаль только, что она наняла в Дубельне, где очень пыльно… Впрочем — все-таки радуйся, что жена твоя там, около Риги, а не за морем, в Аренсбурге, что было [бы] совсем безрассудно” [Арх. А. Н. Лескова.].
И наконец, через две недели в письме к сестре Ольге Семеновне, 24 июня, поясняются причины нежелания приехать погостить у нее в Дубельне:
“Мне все надоело и никуда не манится, особенно в тот край, где производятся мероприятия, делающие нас неприятными туземным обывателям” [Арх. А. Н. Лескова.].
Три года “всех многостороннее” изученное и непререкаемо превозносившееся “прекрасное место” становится отверженным, посещать его уже “совсем безрассудно”.
Что делать: по нужде и закону перемена бывает.
ГЛАВА 10. ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОПОВЕДЬ
Лесков ценил в писателе искренность литературной и идеологической направленности, не считаясь с другими его свойствами. Прочитав в октябрьской книжке “Северного вестника” 1893 года новый шеллеровский рассказ “Конец Бирюковой дачи”, он взволнованно пишет Фаресову: “Каковы бы ни были свойства его личного характера, это — его дело, а для прояснения общественного сознания он служит превосходно, обнаруживая здравые понятия и любовь к тому, что оскорблено и унижено. Нехорошо играть на понижение репутации человека, который с таким мастерством ведет полезную работу в нынешнее преглупое и преподлое время. Всех, которые занимаются тем же делом, как и он, я с радостью отдал бы за него одного. А подумаем лучше вот о чем: отчего это мы все ведь знали то же самое, что и ему известно, а вот мы начнем говорить и затянем “антимонию” чорт знает про какие ненасущные явления, а он что ни долбанет, то прямо в жилу, и сейчас оттуда руда мечется наружу, и хочется плакать, и хочется помогать, и становится стыдно и гадко о себе думать? Это и есть несомненный признак присутствия ума, чувства и таланта, и притом в превосходном их, гармоническом, сочетании. И если кто этого в нем не видит и не чувствует, то я буду думать, что я Шеллера знаю более, чем другой его знает, хотя лично я с Шеллером и мало знаком, и мне это не нужно: я знаю “лучшую его часть” [Фаресов А. И. Алексей Константинович Шеллер (А. Михайлов). Биография и мои о нем воспоминания. Спб., 1901, с. 13. Дата письма не указана. Автограф неизвестен.].
Так говорил он о “лучшей части” своего давнего литературного собрата умудренный жизнью, на седьмом десятке лет. Несомненно однако, что дар находить “лучшую часть” в каждом человеке, имеющем какое-нибудь духовное содержание, и от всего сердца любоваться ею жил в нем с отроческих лет.
“У нас на орловской монастырской слободке жил один мой гимназический товарищ, сын этапного офицера, семья которого мне в детстве представлялась семьею тех трех праведников, ради которых господь терпел на земле орловские “проломленные головы” [“Мелочи архиерейской жизни”. Собр. соч., т. XXXV, 1902–1903, с. 72.], — писал Лесков в 1878 году.
К концу 1879 года, в предпосылке к рассказу “Однодум”, повествовалось о трагикомическом, сорок восьмом умирании А. Ф. Писемского, а затем возвещалось: “и пошел я искать праведных… но куда я ни обращался, кого ни спрашивал — все отвечали мне в том роде, что праведных людей не видывали, потому что все люди грешные, а так, кое-каких хороших людей и тот и другой знавали. Я и стал это записывать” [Там же, т. III, с. 75.].
Так как бы оформлялось открытие галереи лесковских “праведников”. Однако, как видим из сказанного выше, в действительности наблюдение, запоминание и собирание их началось с детских, орловских лет писателя. “Однодум” шел первым уже под иконописным титлом, сравнительно поздно придуманным, но многие просто “хорошие люди”, совершавшие раньше или позже кое-какие незаметные подвиги, то попадали в эти святцы, то оставались без канонизации.
В произведениях Лескова все они, в порядке появления в печати, располагаются примерно так: правдолюбивый Овцебык; непримиримо революционные Райнер, Лиза Бахарева и Помада; младопитательный и всеприимный Пизонский, Котин Доилец и всепрощающая Платонида; нигилисты чистой расы — Бертольди, майор Форов и Ванскок; полный патриотизма землепроходец Иван Флягин; беззавистный и безгневный Памва и чудный отрок Левонтий; несокрушимый в своей первобытности благородный дикарь зырянин и не понуждающий никого к крещению Кириак; сострадательный Пигмей; бескорыстный эконом Бобров и ревностный лекарь Зеленский; мужественный Голован; уповательные обнищеванцы; кроткий штопальщик; трогательный в дружбе со зверем Храпошка; пленительный мельник дедушка Илья и непреклонного духа Селиван, безгранично добрый Карнович; прекраснодушный художный муж Никита Рачейсков; самоотверженный рядовой Постпиков; великодушный Вигура; прачка, сердобольно растящая на трудовые свои гроши чью-то сироту, как бы прототип Фефелы и т. д.
Во сколько тяблов (ярусов) потребовался бы иконостас для размещения всех помянутых или позабытых здесь неколебимых служителей тому, во что они верили и в исполнении чего видели долг жизни своей?
Горький, не всегда безоговорочно принимая все в рисунке лесковских праведников, удовлетворенно отмечал неизменную устремленность всех их к добру, человеколюбие и безграничную, до самозабвения, любовь к родине.
“Я видел в жизни десятки ярких, богато одаренных, отлично талантливых людей, а в литературе — “зеркале жизни” — они не отражались или отражались настолько тускло, что я не замечал их. Но у Лескова, неутомимого охотника за своеобразным, оригинальным человеком, такие люди были, хотя они и не так одеты, как — на мой взгляд — следовало бы одеть их” [Горький М. О литературе. Статьи и речи. 1928–1936. Изд. 3-е. М., 1937, с. 274.].