В столице он заменил казавшееся ему оскорбительно простонародным имя Антон на более утонченное Анатолий, а в совершенно неудобном деревенском прозвище переставил некоторые буквы, создав малопонятную, но приемлемую в общежитии фамилию Ледаков [См.: “Геральдический туман”. — “Исторический вестник”, 1886, № 6, с. 610.]. С не слишком звучным отчеством Захарович — примирился.
Приземистый, очень неладно, но и очень крепко сшитый, нос лопатой, он был не только некрасив, но имел в себе что-то отталкивавшее. Сильно глуховатый, он кричал, грубо и противно произнося многие слова. Особенно всем нам, ребятам, не нравилось, как он выкрикивал свои почтительнейшие обращения к нашей матери: “Достоуважаемая Е-ка-те-ри-на Сте-панов-на!” Никто другой из всех бывавших у нас с таким напором на начальную букву имени, обычно вовсе не произносимую, не акцентировал.
Кулак от юных лет, он, путем больших лишений и каких-то операций, к тому времени уже сколотил копейку и беззастенчиво ссужал своих знакомых деньгами на самых беспощадных ростовщических условиях. Разживаясь на лютом дисконте, он стал кредитовать газеты, властно ведя в них “художественную критику”, да и вообще держался в них хозяином.
Бездарность его, как художника, закреплена навечно написанным им в 1871 году “в кредит” масляными красками портретом Лескова, заслуженно не имевшим никакого успеха на современной очередной выставке картин в Академии художеств [Ныне находится в ЦГЛМ.].
Дорого заплатил в свое время за его “выручки” в тяжелые моменты частенько нуждавшийся в известные годы Лесков. Знали цену его услуг и В. Комаров, и В. Крестовский, и М. Черняев, и многие из газетно-писательской братии.
Деятельность этого господина нашла себе небольшое, почти мимоходное, но вполне достойное его подвигов отражение в статьях и письмах Лескова и И. Н. Крамского [См.: “Первенец русской литературной богемы” — “Исторический вестник”, 1888, № 6; “Загробные комплименты” — “Петербургская газ.”, 1888, № 85; письмо Лескова к Суворину от 25 марта 1888 г. — “Письма русских писателей к А. С. Суворину”. Л., 1927, с. 62.].
Яркой по самобытности фигурой в числе тогдашних наших посетителей являлся С. И. Турбин. Некрупный, плотный, с большою квадратной головой и зычным, “ромового” тембра, гласом, он еще из передней гремел, снимая пальто и калоши: “А этот-то ваш апостол Павел! Вот каналья-то! Нет! Ведь чему учит-то? В чем наставляет: рабы, повинуйтесь господам вашим, несть бо власть аще не от бога. Чего лучше! Это, с позволения сказать, “Благословенный”-то наш с Аракчеевым или Палкин с Бенкендорфом и Дубельтом — от бога! Ах он, простите, дам нету близко?..
Лесков тогда, пожалуй, еще не совсем единомыслил с этим “нигилистом чистой расы”, которого он вывел, значительно смягченным, в романе “На ножах” в лице майора Форова.
Он и в самом деле был человеком чистой души и расы, неизменным в своих, по тому времени очень крайних, взглядах и убеждениях: Форов уходит в отставку, оскорбив “на словах” командира полка, оказавшего неуважение его жене. Сергей Иванович, по словам Лескова, дал командиру полка пощечину за неприглашение на полковой бал его жены, на которой он, как неколебимый атеист и нигилист, еще не был церковно женат. Грозило расстреляние. После многих ходатайств оно было заменено разжалованием в рядовые. Карьера была непоправимо искалечена. Офицерство пришло очень много лет спустя, и служба потом была вскоре же брошена. Это был, как Филатов, бессребреник и тоже в своем роде и “антик” и “праведник”. Солдаты, расставаясь с Форовым, бегут за ним и в виде высшей, какая есть, хвалы и благодарности кричат ему: “Да разве вы похожи на благородных?” [Собр. соч., т. XXV, 1902–1903, с. 142.]
Как и положено праведнику, умер Турбин в нищете, в военной Измайловской богадельне под Москвой, в 1884 году. Лесков не раз помянул его в печати и в письмах [См.: “Русские общественные заметки”. — “Биржевые ведомости”, 1869, № 319; “Страна изгнания”. — “Русский мир”, 1872, № 119; “Досуги Марса”.— “Русская мысль”, 1888, № 2.].
Состоял еще почти в друзьях, хотя уже и не очень прочно, В. В. Крестовский, но о нем речь поведется позже.
В общем, в эти годы литературные связи скорее в упадке; рабочие возможности невелики, их рамки узки; бытовое окружение пестровато и условно.
С какой стороны ни поверни, все какое-то не такое, каким могло бы, да и должно бы быть у писателя огромного таланта, имеющего уже широкую известность, ряд крупных произведений, публиковавшихся и в журналах и отдельными изданиями, стоящего на рубеже второго десятка лет упорного, отмеченного недюжинным дарованием труда.
ГЛАВА 5. КОЛЫВАНЬ
Лесков верил и исповедывал, что впечатления, воспринимаемые мозгом настоящего писателя, болезненно остры, что эхо у него сильнее первоначального сотрясения, сильнее исходного звука. В этом и сила и несчастье даровитого писателя, никогда к тому же не забывающего, что “музы ревнивы” и служить им надо всеми силами и кровью сердца своего. В итоге, искренний и темпераментный писатель-мученик.
Лесков им и был.
За долгие рабочие месяцы ранней осени, зимы и поздней петербургской весны он, со своими “обнаженными” или “ободранными” нервами, совершенно и физически и духовно изматывался, жаждал летнего роздыха, близости к природе.
Астмический и тучный, он с четвертого десятка лет стал плохо переносить жару и не тяготел больше к югу. Напротив, его манила и пленяла, влекла к себе прохлада, свежесть влажных северных широт. Отсюда шла любовь к лесистым побережьям Балтики, к “Озилии”, к Ревелю, Риге, Аренсбургу на Эзеле, а в совсем поздние, сильно недужные годы к более близким к Петербургу усть-наровским дачным побережным поселкам.
Но и в этих, казалось бы таких тихих и благопристойных, старательно к тому времени онемеченных, уголках не всегда и не все протекало идиллически тихо и уютно, или, как он, прибегая в одном из своих рассказов (“Антука”) к немецкой терминологии, писал “gemütlich”, уютно.
В 1870 году, после долгих обсуждений, расспросов и колебаний, для летних морских купаний был избран хваленый ревельский “штранд”.
Следовать туда решили морем. Это обещало столько новых ощущений! Кроме того, это было удобнее, просторнее и дешевле железной дороги. А ехали-то ведь всем домом — с Машей и Пашей, сам-девят или десят! Вещей и клади, само собой разумеется, не перечесть!
Незадолго до поездки зашел как-то к нам на двор матерый матрос с искусно выполненною моделью боевого корабля на плече. Тогда по весне такие матросы с кораблями попадались на улицах довольно часто. Это было в обычаях и даже традициях города и желавших немножко подработать своим рукоделием моряков.
Красивый и внушительный, с поднимающимися и опускающимися парусами, деревянный под медь забронзированными пушечками по бортам и белым, с синим косым крестом, андреевским флагом, корабль вызвал восторг узревших его из окна гимназистов и был куплен Лесковым в дар старшему из них — Николаю. В “Тавриду” с ним сторожа и стоявшие при входе жандармы, благочиния ради, не пускали мальчиков. В канаве с колючками он, по водоизмещению и великолепию своему, не вмещался. Пришлось, скрепя сердце, примириться на том, что сейчас, мол, подождем, но уж зато в Ревеле он совершит не одну славную кампанию! Лишь бы довезти его туда во всей неприкосновенности, не повредив чего-либо, храни бог, в дороге в парусах, в руле и т. д.
Настал день отъезда. Билеты, конечно, были взяты заранее, но все же хлопот и волнений было вволю.
У пристани на Николаевской набережной [Ныне набережная лейтенанта Шмидта. ] Васильевского острова пыхтел и посапывал грузный колесный пароход.
Началась выгрузка из огромной четырехместной кареты и с ломового извозчика бесконечного числа вещей и сложная разборка и разноска их по каютам. Часть шла в трюм, часть — в носовые каюты второго класса, к слугам, часть — в кормовые первого класса, к нам. Наконец кое-как разобрались, пароход трижды прогудел и зашлепал красными лопастями колес, спускаясь к устью Невы.