Работы у меня много, и не знаю: как ее приделать. Желаю все это кончить здесь, до 20–25 июля, а к 1-му августа быть у нас и обнять моего сына, о котором очень, очень сконфуженно скучаю. Пожалуйста, ласкайте его, и пусть он больше бегает, больше играет с простыми ребятками, купается и трясется на лошади. Целую вашу руку. Душевно преданный
Н. Лесков
Да пишите же мне побольше! Что вы заленились” [Письмо от 21 июня 1879 г. — ЦГЛА.].
В Дубельне дописываются “Архиерейские встречи”, подправляется неточно датированный отправленный Суворину “Этюд из культа мертвых”, под заглавием “Честное слово” [“Новое время”, 1879, № 1214, 17 июля. ], сберегший несколько любопытных петербургских бытовых литературных сведений шестидесятых годов и спиритуаоистически повествующий о как бы “видении” Лескову Артура Бенни в момент его гибели в Италии в 1867 году. Здесь же подготовляются “Однодум” и “Шерамур”, в намечавшейся серии “типических разновидностей” — “Дети Каина”, сложная записка для Ученого комитета — “О преподавании закона божия в народных школах” [“Выписка из журнала Особого отдела Ученого комитета Министерства народного просвещения. 4 декабря (1879 г. № 387). О преподавании закона божия в народных школах”. Спб., тип. А. С. Суворина, 1880.] — размером свыше девяти печатных листов, и т. д.
В одно из посещений Лесковым с его великовозрастными воспитанниками Дубельна он, после беседы с сидевшим “на музыке” Гончаровым и с его разрешения, повел их представиться знаменитому писателю. Михаил Бубнов так вспомнил этот своеобразный момент его отроческих дней:
“Наша группа шла между полукругом поставленными скамейками, причем мы продвигались по тому ряду их, в котором сидел Гончаров, а Николай Семенович двигался по предыдущему ряду, чтобы не мешать нашему уходу в тесном коридоре скамеек. Подходя, мы увидели очень пожилого человека, среднего роста, довольно тучной комплекции, одетого в темную крылатку, с черным “котелком” на голове. По своей наружности он был похож на культурного коммерсанта или на отставного, немного опустившегося крупного провинциального чиновника. Лицо у него было одутловатое, серое, с оттенком желтизны и почти совершенно безжизненное, неподвижное. Седые закругленные бакенбарды обрамляли его на щеках, а усы и подбородок были выбриты. Он сидел без движения, как будто и не замечал нашего приближения к нему”.
Гончаров, вяло улыбаясь, протягивал каждому представляемому руку, не произносил ни слова, предоставляя этим каждому, не задерживаясь, продвигаться дальше. Тем весь “чин” представления и исчерпался.
Это воспоминание нимало не расходится с тем, что говорил сам Лесков, если не подтверждает его своим полным созвучием с ним:
“Гончаров весь тут: сидим мы с ним за столом в гостинице, и вдруг он начинает прятаться за меня и шепчет: “Загородите меня, загородите меня собою… вон идет сюда господин, мой знакомый. Терпеть не могу, если меня беспокоят, когда я ем”.
Вот он, Гончаров, — “не беспокоите меня!”
Отношение Лескова к Гончарову было всегда безупречно почтительным. При памятных мне случайных встречах с ним на Литейном, около дома Мурузи, отец мой держался в затягивавшихся беседах подчеркнуто внимательно к каждому произносимому им слову, к каждому его жесту и движению. Если я, стоя сбоку в холодных сапогах, без запретных для кадет калош, начинал переминаться с ноги на ногу, отец искоса бросал на меня взгляд, требовавший терпения и выдержки.
Есть и документальный след взаимоотношении, существовавших между этими различными по возрасту и положению писателями.
Старший, даря оттиск из “Вестника Европы”, пишет:
“Николаю Семеновичу Лескову — в знак искреннего уважения к его истинно-русскому, симпатичному таланту от автора, февраль 1888”.
Младший благодарно принимает и бережно хранит дар, а через четыре года, уже по смерти дарителя, сам уже “маститый”, берет перо, чтобы благоговейно начертать:
“Драгоценно по собственноручной надписи Ивана Александровича Гончарова, с которою этот оттиск мне от него прислан. Н. Лесков, С. П. Б. 1892 г.” [Арх. А. Н. Лескова.].
1877 год принес, пусть и нерадостное, но давно ставшее неизбежным, разрешение безысходных семейных неладов.
1878-й дал хотя еще и небольшие, но все же обнадеживающие проблески изменения писательского жребия.
Полтора десятка лет спустя Лесков поучал:
“Каждому человеку суждено погибнуть так или иначе: одному от денег, другому от безденежья, третьему от жены, четвертому от любовницы и т. д.
Забот слишком много у людей. Каждый думает обеспечить себе старость, а ее-то у него, может быть, и не будет; обеспечить детей, а из них, может быть, выйдут негодяи, которых и обеспечивать или поддерживать не стоит.
Надо жить для самого себя, то есть для идей, которые есть в тебе и которые ты считаешь лучшими. В этом смысле в себе самом домогаться счастья, а не в жене, не в детях, не в богатстве и во всем прочем” [Записи. — Арх. А. Н. Лескова.].
Так говорила старость. Когда до нее было далеко — личное счастье виделось в ином.
ГЛАВА 9.ДОЧЬ
В один из первых дней августа 1879 года я с утра сидел в Череповце на пристани, вглядываясь — не задымит ли ниже на Шексне пароход, на котором плыл мой отец.
Обоюдно желанная встреча прошла тепло и радостно.
И могло ли быть иначе! Из рижского Карлсбада он писал М. Г. Пейкер:
“Родная Мария Григорьевна! Сегодня получил ваше письмо от 18-го июня, прервавшее мою скуку и тяжкое томление от неизвестности о сыне, которое длилось целых десять дней (с 14 июня). Разлука с ним меня просто пересиливает до того, что я уже стараюсь о нем не думать. Не только верю, но знаю, что вы и дочь ваша чувствуете, что в руках ваших все мое земное счастие; знаю и то, что мальчику моему весело и полезно быть с добрыми, христианскими и благовоспитанными женщинами, которых я и он любим, несмотря на упорное притворство одной из них в злосердечии, но… все-таки сердце ноет и тоскует по хлопцу” [Письмо от 24 июня 1879 г. — ЦГЛА.].
И мне в те добрые годы не было человека дороже отца.
Чувство с обеих сторон крепло, обещая неустанный его рост в глубину.
Сели в просторную старинную пейкеровскую коляску и на хорошо отдохнувших за ночь и охотно побежавших домой лошадях покатили по довольно исправному шоссе большака.
Отец, уже побывавший по пути с рижского взморья у себя на дому, рассказывал последние петербургские новости, о своем комитете, о Николае и Михаиле Бубновых, Протеке, о том, как сам он хорошо и отдохнул, и поработал, и поздоровел от любимого им морского купанья, и т. д. И вдруг, ударив себя по лбу, воскликнул:
— Постой, постой, столько наговорил, а ведь о самой главной новости, да еще такой, о какой ты и не думаешь, и позабыл: на-ша Ве-ра вы-хо-дит замуж! Каково?
Я смотрел на него восхищенными и действительно полными удивления глазами.
— За офицера, улана. Будет полковою дамой! — продолжал он.
— Ах, как хорошо! А наверно?
— Чего вернее: письмо от дяди Алексея. Сам знаешь — мужик серьезный. А устроила все это Клотильда Даниловна, помнишь — приезжала с ним? Вот это тебе новость так новость!
Я был в восторге, от всего сердца радуясь и за нее и всего, может быть, больше за отца.
— Пишут — молод, поручик, шестьсот десятин земли в Каневском уезде Киевской губернии пополам с братом. Имение, говорят, прекрасное. Близко к Ржищеву, к матушке Геннадии и к Каневу, к Крохиным…
— Вот хорошо! — радовался я.
— Да, только фамилия немножко смешная — Нога!
— Нога? Разве бывают такие фамилии?
— У хохлов и не такие случаются. И не у них одних. Припомни Яичницу, Дырку, Землянику…
Родилась Вера Николаевна в Киеве 8 марта 1856 года.
Доля ей выпала горькая: взбалмошная мать; отец еще с “райских”, пензенских лет дома редкий гость, а вскоре его уже и вовсе нет. На шестом году она переживает тяжелые семейные события, разыгравшиеся в Москве у Сальяс в Сокольниках.