Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В 1862 году в газетной корреспонденции отец еще довольно тепло вспоминает о девочке с “умненьким личиком” [“Из одного дорожного дневника”. — “Северная пчела”, 1862, № 346, 22 дек. Без подписи.]. Два года спустя в “Некуда” доктор Розанов, то есть сам автор романа, уже находит, что дочь его — “изнеженная, слабая, — вдобавок с некоторыми весьма нехорошими наклонностями”. Оценка идет на снижение, чувство — на убыль.

В свое время подошел Киевский институт — лучшие годы ее начинающейся жизни. Но вот он, видимо с грехом пополам, окончен. Опять — невменяемая, шалая мать, вечные ссоры с ней, сцены, драмы, ожесточение. Подруги выходят замуж или живут в радушно встретивших их семьях. У нее тоже есть и мать и отец, но семьи у нее нет. Вчерашняя институтка с ужасом видит впереди полное одиночество, жуткую, беспросветную бесприютность. Девушка теряет голову, мечется. То схватывается за занятие музыкой, фортепиано, то пытается поступить на какие-нибудь курсы, собираясь, по колкому выражению ее отца, “работать над Боклем”. В Москве Николай Рубинштейн признает в ней способности, но она вдруг бросает занятия у него. Кидается в Петербург, оттуда назад в Киев и снова в Москву.

Здесь, в особо трудные минуты, ей приходят на выручку мягкосердые, зло вышученные ее отцом в “Некуда”, “углекислые феи”.

Лесков был склонен видеть во многом, хотя бы и с натяжкой, вмешательство “Nemesis”. Трогательная участливость и помощь, явленные его дочери памфлетно осмеянными им Новосильцевыми, оказавшимися добрыми феями для Веры Николаевны, не могли не заставить отца почувствовать всю остроту и тонкость как бы провиденциального отмщевания ему добром за незаслуженную обиду.

Много позже его охватывает потребность признать в письме к Суворину, что он “краснеет” за своих “углекислых фей” [Письмо от 3 февраля 1881 г. — Пушкинский дом.].

Отвечая в 1875 году старшему брату на его запрос об отношениях, существующих между Верой Николаевной и ее матерью, Михаил Семенович с грустью завершал свое донесение:

“…Жаль мне бедную Веру — вся жизнь ее прошла под влиянием безумной бабы, которая колыхала ее то в ту, то в другую сторону совершенно бесцельно, и она привыкла к этим волнам, и трудно — трудно будет ей удержаться в должном направлении. Главнее всего с нею, мне кажется, надо быть ровным и выдержанным. — С какими средствами она добралась до Питера и есть ли у нее что-нибудь теплое? Говорят, что все, что было, все заложено” [Письмо от 1 ноября 1875 г. — Арх. А. Н. Лескова.].

Предпринимаются опыты самостоятельной трудовой жизни в роли домашней учительницы музыки. В Петербурге, у богачей Конради, ее игру слушает и одобряет мягкость ее “туше” П. И. Чайковский.

И опять метанье из стороны в сторону, из города в город, с места на место.

Отцу жестоко наскучает это видеть и слышать. Особенно обостряется его раздражение в периоды пребывания ее непосредственно в Петербурге.

Как-то вечерком, в воскресенье, у моей матери, в уголке гостиной Вера Николаевна вступает в ожесточенный диспут со студентами, товарищами Николая Бубнова.

— Нет, нет, нет! Что там ни говорите, а Смайльс прав, говоря, что надо всегда и во всем быть искренним, что надо всегда быть правдивым и вообще надо жжить хорошшо! — сыплет она со всем азартом молодости.

И вдруг замечает, что оппоненты ее, перестав улыбаться и возражать, с тревогой посматривают куда-то мимо нее. На пороге стоит отец, издали уловивший характерную ее дикцию и подошедший из других комнат. Он вынимает из жилетного кармана черепаховое пенсне на широкой черной тесьме, методически, двумя руками, вздевает его и, вперя уничтожающий взгляд в говорящую, застывает в грозном выжидании.

Захваченная врасплох, хорошо знающая этот взгляд, девушка растерянно осекается на полуслове. Короткая пауза. Вслед за ней слышатся чеканно произносимые слова:

— Что ты там чекочешь? Когда и что такое ты вычитала у Смайльса? Что ты лотошишь?

Создается тяжелая неловкость.

— Вера Николаевна, боюсь забыть, потом передать вам выкройку, которую вы просили, — раздается разряжающий напряженность положения голос моей матери. — Пойдемте ко мне, я вам ее отдам: сейчас.

Так кругом и повелось: лотоха и чечотка! Чего тут ожидать?

Слова, надо признать, “липкие”. Лесков им знал цену. “Чекочут” у него и в “Воительнице” [Собр. соч., т. XIII, 1902–1903, с. 49.], и в “Смехе и горе” [Там же, т. XV, с. 97.], и Ахиллова Эсперанса в “Соборянах” [Там же т. 1, с. 75.], и в “Русских демономанах” [“Русская рознь”, 1881, гл. XVII, с. 280.], и в позднейшем “Загоне” [Собр. соч., т. XX, 1902–1903, с. 152.]. Грешила, сказать правду, и Вера Николаевна.

Вообще она говорила на чисто киевском наречии: “я приехала бричкой, уеду извозчиком; шла сюдою, вернусь тудою; скучаю за детями; играйся сам; кто-то звóнит” и т. д. Сейчас уже и северяне “звóнят”, а в те времена так говорилось не выше Курска, а вся северная Россия звонúла: позвони, звонят, идя от глагола звонúть, а не от односложного существительного звон.

Зиму 1878–1879 годов Вера Николаевна, снова замечтав о курсах, оказалась в Петербурге. Жила уроками музыки, в комнате, нанимавшейся пополам со знакомой студенткой-медичкой.

Ознакомившись с горечью положения племянницы Алексея Семеновича, участливая Клотильда Даниловна к весне вызывает ее к себе в Киев. Не имея ничего другого впереди, Вера Николаевна радостно откликается на ласковый зов и, всему казавшемуся возможным вопреки, — “делает партию”.

Что такое сам жених — на этом особенно не останавливаются: добрый малый, да и Бурты… Это впору и не для бесприданницы по двадцать четвертому году, без тени красоты, да еще с матерью в сумасшедшем доме… О чем тут думать? Улан?! Ну что же делать, но с бархатным черноземом…

Забыв и “лотоху” и “чечотку”, Лесков пишет брату Алексею Семеновичу:

“Много благодарю тебя и Клотильду Даниловну за Веру. Да воздаст Клотильде Даниловне за добрые ее заботы небо “мерою полною и утрясенною”. Добро иногда не гибнет и воздается дивно, а то, что ею сделано, — истинное добро и заслуга перед любителем всякого добра. Вера такая беспомощная, что ее устроить — это все равно, что душу от смерти спасти. Без Клотильды Даниловны все шла бы одна распроклятая критика, в которой все вы, как черви в земле, уже и света невзвидели. “Наши-де всех хуже, — куда нашим! Из наших один я-де только и стою высоко”. “А самый высший, — я говорю, — на двухвершковой высоте”.

Чья это ярость речи и наставительства? Чья жестокость метафор, властность осуждений?

Начав письмо в честь, хвалу и благодарение, старший в роду негаданно опаляется неосилимым гневом.

“Глупцы! От гордости, что черви капустные, пропадаете”, — пишет знаменитый предок наш, неукротимый расколоучитель Аввакум в семнадцатом веке.

Едва не однословные выражения слетают с уст “ересиарха Николая” в конце девятнадцатого.

Сменялись поколения. Отдельные образы не преодолевались временем.

Дальше идут уже дела житейские: “Сегодня я послал Клотильде Даниловне вторую сотню рублей, вещи пришлю к 28-му, — жду образа, кот/орый/ перечищается у Сафронова”. И завершалось это письмо предостерегающе-требовательным указанием: “Да пожалуйста, умоляю тебя /два слова подчеркнуты дважды. — А. Л./: не справляй свадьбы пиршественно, а сделай ее просто, с чаем. Николай” [Письмо от 22 августа 1879 г. — Арх. А. Н. Лескова.].

31 августа, прямо из-под венца, “молодые” свадебным путешествием прибывают в Петербург.

Дмитрий Иванович Нога без труда определяется как зоологический примитив, редкий даже для армейского улана тех времен. Не говоря об образованности или начитанности, о какой-нибудь внутренней содержательности, нет даже добропорядочной внешней светскости.

Вскоре же он опаздывает на полчаса к нашему обеду. Тесть этого не терпел. “Встретил боевого товарища”, — говорит “Митенька” в свое оправдание. Лесков слушает извинение с полупренебрежительной рассеянностью. Говорить этим двум людям совершенно не о чем. Общего — ничего. Ничто и не клеится.

111
{"b":"101968","o":1}