Моя дурочка при Давиде вроде на побегушках.
Вместе с ним заходила к отъезжающим, слушала, что говорят. Ей семнадцать, а на вид двадцать. Крупная.
Спрашиваю:
– Чего ты за ним таскаешься? Ты комсомолка. Будут неприятности, а тебе вот-вот в институт.
Она машет рукой.
И вдруг – раввин пропал. День терпели. Люди, у которых Давид остановился, рвут на себе волосы. Ходили в милицию. Заявление не приняли, мол, сам объявится. Обзванивали больницы – пусто.
Наконец нашелся. Какой-то добрый человек позвонил, сказал, что обнаружил сильно побитого, тот велел звонить и забрать. За десять километров от города, в лесу.
Поехали, забрали. На нем места живого нет. Синяк и синяк. Голова разбита. Борода связалась кровью, как камень. В больницу ехать отказывается, не в себе.
Врач, из отъезжающих, осмотрел, заверил, что переломов нет, кроме ребер; рана головы глубокая, но мозги на месте.
Моя говорит:
– Мамочка, нужно его взять к нам, выхаживать. У тех людей, где он остановился, маленькие дети, там нет возможности уделять ему заботу. Другие тоже не хотят по уважительным причинам. А ты медработник.
Ехать в Израиль у них время есть, а смотреть за пришибленным раввином у них сил нет и причины в обрез. Умные евреи рассудили: его побили кому положено, значит, надо держаться на расстоянии подальше.
Дочка плачет. Я молчу.
Потом говорю:
– Хочет он, не хочет, надо везти в больницу.
Дочка:
– В какую больницу?! У него нет черниговской прописки. К тому же ему как вколют там что-нибудь или в психбольницу заберут, когда он молиться начнет ни с того ни с сего. Не возьмешь к нам – я сяду с ним у нас во дворе.
Я к Грише за поддержкой. А он:
– Возьмем. Мы про него ничего не знаем. С нас взятки гладки. Будут спрашивать – так и скажем: больной далекий родственник, проездом заболел, обратился к нам за помощью.
Мой Гришенька – золотой человек! Золотой, а недальновидный.
Привезли. Уложили в Любочкиной комнате. Постель ему постелила, новую, с антресолей.
Каждую минуту слушаю сердце. То слышу, то не слышу. Пульс нитевидный. Глаза не открывает. Плохо дело.
Говорю своим:
– Значит, так: я, как медработник, ответственная за человека. Не мешайтесь. И беспрекословно: если через час глаза не откроет, вызываю скорую.
Вижу, одно дело было рассуждать, а другое – вот он, лежит, смотрите на него и считайте, когда пульс прервется подчистую.
Дочка замерла, Гриша насупился, а выхода нет.
Выставила их во вторую комнату, села рядом с раввином на кровать и только взглядом держу его на этом свете.
Надо о чем-то думать, себя занять. Мысли одна хуже другой. Главное – страшно.
И начала я молиться. «Отче наш, иже еси на небесех…» А дальше не знаю. Что из кино всякого запомнила, то и говорю. Так целый час строчку и строчила.
Щупаю пульс – у меня в пальцах отдается. Руку с запястья не отпускаю, считаю и молюсь, считаю и молюсь: сердцем молюсь, а головой считаю.
Потом еще вспомнила бабушку Фейгу, как она причитала: «Готэню, Готэню, вейз мир, финстер мир, зо зайн мир»[19]. Для равновесия, чтоб и еврейское что-то было, пусть не молитва, все равно полезный звук. А сверху на язык лезет: «Киш мир тохес, дрек мит фефер, шлимазл, мишугене».[20]
Тут он глаза и открыл.
Раз открыл – надо мыть, обихаживать, делать перевязки с мазью Вишневского, кормить, судно носить. Всё я.
С утра, потом среди дня прибегу с работы, потом пораньше отпрошусь. На дурочку мою надежды нет. «Я, – говорит, – боюсь, очень он угрожающий по виду». А какой особенный вид? Ну, вернулся с того света.
Несколько дней ни слова не говорил, ел только бульон. Я ему бороду подстригла почти под корень. Щетину погладил, растерянно завел вниз глаза и через силу спросил:
– Зачем?
– Затем, что кровь не отмывалась, сплошные колтуны.
Очень сокрушался.
И хоть бы кто поинтересовался из тех, с кем он сюсюкал, как, мол, здоровье, не надо ли чем оказать помощь, лекарства и прочее. Ладно. Только через день-другой принесли его чемоданчик с книжками и причиндалами для молитвы. Чтоб за них Бога просил. За счастливый выезд.
А время самое неподходящее. Конец июля – Любе поступать в институт, Гришу командируют в село – на сельхозработы.
Люба поехала в Ленинград, в Институт культуры на библиотечный. По моему требованию смертельно поклялась, что Гутничихе ничего про раввина не расскажет.
Остались с раввином.
Я его никак не звала: «вы» и «вы». Положение мое двоякое. Он официальное лицо, неудобно по имени. Был бы православный, я б его называла батюшкой, а раввин – не поворачивается.
Спрашиваю:
– Как мне вас называть, чтоб не обидно?
– Зовите по имени, и я вас буду по имени. Сокращенно меня Дов.
Стал оживать, стремился двигаться самостоятельно. Однажды прибежала в обед – лежит посреди комнаты. Упал от головокружения, сильно ударился головой об пол. Нельзя же подобные нагрузки – на голову и на голову! Взяла отпуск, чтоб не повторилось. Обидно отправлять усилия насмарку.
Любочка звонит каждый день: как да как? Я ее про экзамены, а она про раввина. Я велела не трезвонить, чтоб Любка Гутник не прослышала, и не дергать, а если что, сама позвоню на Любкин телефон и кодом скажу обстановку.
Да. Перешли по необходимости на «ты».
Каждый день я Дова полностью обтирала водкой. Он, конечно, стеснялся, а потом перестал. И я тоже.
Беседовали понемногу. О моей Любочке отзывался положительно. Когда слово за слово перешли на Любку Гутник, он ее хорошенько приложил.
– Дура она, – говорит, – а жалко ее очень. Все у нее есть: и красота, и материально не нуждается, а ведет себя как шикса. Знаешь, что такое шикса? Не гулящая, нет. Просто непутевая.
Я как подруга не смолчала:
– У тебя ж с ней любовь была, до женитьбы дошло, а ты обзываешься как о совершенно посторонней.
– Я в Умань уехал – и ее любовь прошла. Я ей верил, а она меня обманула. Обмана простить не могу. Хотя обязан по своему положению. Посуди: она приняла уже гиюр, значит, приняла все еврейские обязанности. И где они теперь, ее обязанности? Меня не стыдно, пусть бы себя постыдилась.
– Ну, это ее личное дело, кем себя объявлять и что потом с этим объявлением делать. У нее в паспорте записано, что она еврейка.
– Ты не понимаешь! Не в паспорте это записано, а в Книге Господней на веки веков. Не будем говорить дальше, а то мне плохо.
А мне, значит, хорошо.
Первый экзамен Любочка отрапортовала: сдала на «четыре». У Любки Гутник клиентка занимала пост в институте, так что я не слишком волновалась, но все-таки.
Среди вещичек, которые принесли вслед за Довом, не было ни шляпы, ни кипы. Так он носовой платочек завязал узелками по краям на голову и в нем находился. Смешно, но надо. Молился, как положено, по всем статьям. Я не следила, даже специально прикрывала дверь из его комнаты.
Он как-то говорит:
– Не закрывай дверь, это никакой не секрет. Мне приятно, что ты слышишь. Я сегодня особенно за тебя молился. Ты, Женя, удивительная женщина. И красивая, и добрая. Спасибо тебе. Завтра первая суббота, которую я в твоем доме принимаю в полном сознании, давай ее вместе отметим, как положено.
Рассказал, что надо купить свечи, халу – по-теперешнему плетенку, сладкое вино.
В пятницу вечером расставили возле его кровати на табуреточке в глубокой миске семь свечей. Я зажгла. Потом он халу разломил, дал мне. Налили по стопке. Он прочитал молитву.
Поел бульончик с булочкой, я ему раскрошила в чашке. В доме сумерки, свечи горят, тихо-тихо.
Говорю:
– Я так рада! У меня такое необычное настроение. Жалко только, что не по всем правилам. Ведь не по всем?
Давид рассмеялся:
– Главное правило – суббота наступила, и мы ей сказали, как могли: «Здравствуй, Царица Суббота». А остальное не важно. Не смертельно, во всяком случае.